Азиаде. Госпожа Хризантема - Пьер Лоти - Читать онлайн любовный роман

В женской библиотеке Мир Женщины кроме возможности читать онлайн также можно скачать любовный роман - Азиаде. Госпожа Хризантема - Пьер Лоти бесплатно.

Правообладателям | Топ-100 любовных романов

Азиаде. Госпожа Хризантема - Пьер Лоти - Читать любовный роман онлайн в женской библиотеке LadyLib.Net
Азиаде. Госпожа Хризантема - Пьер Лоти - Скачать любовный роман в женской библиотеке LadyLib.Net

Лоти Пьер

Азиаде. Госпожа Хризантема

Читать онлайн

Аннотация к роману
«Азиаде. Госпожа Хризантема» - Пьер Лоти

Госпожа Хризантема стала женой Лоти — офицера французского флота. Лоти мучается вопросом, любит ли его жена, и как постичь загадочную душу японской женщины.
Следующая страница

1 Страница

Трехдневное путешествие проходило в три этапа: Афон, Дедеагач, Дарданеллы.

На судне подобралась такая компания: красивая дама-гречанка, две не менее красивые дамы-еврейки, немец, американский миссионер с женой и дервиш. Странноватое общество, тем не менее мы приятно проводили время и много музицировали. Общий разговор шел на латыни или на греческом времен Гомера. При этом мы с миссионером иногда обменивались репликами на полинезийском.

Через три дня я поселился за счет ее величества королевы Великобритании в гостинице, расположенной в квартале Перы[24]. Мои соседи – некий лорд и весьма приветливая леди, с которой мы проводим вечера за роялем, играя Бетховена.

Я жду безо всякого нетерпения возвращения моего судна, которое качается на волнах где-то в Мраморном море.

II

Самуил как верный друг последовал за мной; я был растроган. Ему удалось пробраться на почтовое судно, и вот сегодня утром он явился ко мне. Я обнял его от всего сердца, я был счастлив, что снова вижу его открытую и честную физиономию, единственную, внушавшую мне симпатию в этом громадном городе, где я не знал ни одной живой души.

– Эфенди, – сказал он, – я все бросил – друзей, страну, лодку – и последовал за тобой.

Мне уже приходилось убеждаться в том, что среди бедняков более чем где-либо можно встретить столь полное и сердечное изъявление доверия, и уж конечно предпочитаю иметь дело именно с ними, не опасаясь пострадать от эгоизма и мелочности.

III

Все глаголы у Самуила кончаются на ате; обо всем, что производит шум, он говорит: «фате бум». «Если Самуил сядет на лошадь, – говорит он, – Самуил фате бум!» (Читайте: «Самуил упадет».)

Его рассуждения бессвязны и непоследовательны, как у ребенка; его религиозные взгляды отражают его простодушие и наивность; его суеверия своеобразны, а наблюдения нелепы. Особенно он забавен тогда, когда напускает на себя серьезность.

IV
Лоти – от его сестры
Брайтбери, август 1876-го

Дорогой брат!

Ты бежишь, ты летишь, ты меняешь обстановку, ты едва остановился и вот снова в полете, как птичка, которую нипочем не поймать. Бедная маленькая птичка, капризная, гонимая ветрами, игрушка миражей, она не нашла еще места, где преклонит усталую головку, где расправит трепещущие крылышки.

Мираж Салоник, всюду мираж! Кружение, постоянное кружение до тех пор, пока, утомленный нескончаемым полетом, ты не решишь вернуться к жизни и не опустишься на свежую зеленую ветку… Нет, ты не сломаешь свои крылышки и не упадешь в бездну, потому что Бог маленьких птичек сказал свое слово и ангелы оберегают легкомысленную, дорогую мне голову.

Так или иначе – все кончено! Ты не приедешь в этом году, не посидишь под липами! Наступит зима, а ты так и не пройдешься по нашему газону! Пять лет я смотрела, как цветут наши цветы, как хорошеют тенистые аллеи, и тешила себя надеждой увидеть вас обоих в нашем саду. Каждое лето эта сладостная мысль делала меня счастливой… Теперь остался только ты, но и тебя мы не увидим.

Август. Прекрасное светлое утро. Я пишу тебе из Брайтбери, из нашей деревенской гостиной, окна которой выходят во двор с липами; поют птицы, солнечные лучи радостно пробиваются сквозь листву. Сегодня суббота, и свежевымытые каменные плиты и полы складываются в строки сельской идиллии, к которой, знаю, ты никогда не был безразличен. Жара и духота отпустили, наступает период покоя и всепроникающего очарования, который по праву можно сравнить с годами зрелости человека; цветы и растения, утомленные сладострастием лета, снова торопятся жить, зацветая по второму разу, раскрывая яркие цветы среди обильной зелени, а несколько пожелтевших листков еще усиливают очарование природы в пору ее повторного цветения. В этом райском уголке все поджидало тебя, дорогой брат; казалось, все цветет для тебя… Но и на этот раз мы тебя не увидим.

V

Шумный квартал Таксим, расположившийся на холмах Перы, европейские экипажи, европейские туалеты вперемешку с экипажами и одеяниями Востока; жаркое солнце, страшный зной; легкий ветерок вздымает пыль и опавшие листья августа; отовсюду слышатся выкрики торговцев фруктами, улочки завалены виноградом и арбузами… Первые часы моего пребывания в Константинополе запечатлели эти образы в моей памяти.

Послеполуденные часы я проводил у кромки дороги на Таксим, сидя на ветерке, под деревьями, чуждый всему окружающему, окидывая рассеянным взглядом пеструю толпу. Я размышлял об отрезке жизни, который только-только закончился, и вспоминал ту, которая, что было удивительно мне самому, так прочно заняла место в глубинах моей души.

В этом квартале я свел знакомство со священником-армянином, который познакомил меня с турецким языком. Я еще не любил этот край так, как полюбил позже, я наблюдал за его жизнью как турист, и тот Стамбул, которого боялись христиане, был мне почти незнаком.

В течение трех месяцев, что я жил в Пере, я обдумывал безумный план: поселиться с прекрасной турчанкой по другую сторону Золотого Рога, зажить жизнью мусульманина, то есть ее жизнью, целыми днями ощущать, что она – моя, проникать во все ее мысли, читать в глубинах ее сердца первозданные порывы, о которых я мог лишь догадываться во время наших салоникских ночей, и знать, что она моя, только моя.

Дом, который я снял, был расположен в уединенной части Перы. Отсюда открывался вид сверху на Золотой Рог и на далекую панораму турецкого города; великолепие лета придавало этим местам особую прелесть. Занимаясь языком ислама[25] перед большим открытым окном, я обозревал старый Стамбул, весь залитый солнцем. В самой глубине кипарисовой рощи виднелась мечеть Эюба[26]. Вот где хорошо было бы укрыться вместе с возлюбленной – в этом таинственном уголке!

Вокруг моего дома простирались обширные запущенные участки земли, усеянные кипарисами и надгробными камнями. Не одну ночь бродил я по этим пустырям в поисках рискованных приключений с какой-нибудь красоткой, армянкой или гречанкой.

В глубине души я сохранял верность Азиаде, но день проходил за днем, а она все не ехала…

О милых созданиях, занимавших меня тогда, я сохранил воспоминания, лишенные того восторга, какой внушает любовь; ничто никогда не привязывало меня ни к одной из них.

Однако я нередко прогуливался ночью по этим кладбищам, и не раз бывали у меня там неприятные встречи.

Однажды, часа в три, из-за кипариса вышел человек и преградил мне дорогу. Это был ночной сторож, вооруженный длинной железной палкой, двумя пистолетами и кинжалом; я же был безоружен.

Я сразу понял, чего хочет этот человек. Он скорее убил бы меня, чем поступился своим замыслом.

Я согласился следовать за ним: у меня возник план. Мы шли вдоль пятидесятиметрового обрыва, отделявшего Перу от Кассым-паши.

Человек шел по самому краю. Улучив момент, я бросился на него. Он провалился ногой в пустоту и потерял равновесие. Я слышал, как он со зловещим шумом покатился вниз на камни.

По всей вероятности, у него были сообщники, а шум его падения должен был далеко разнестись в тишине. Я ринулся во тьму, рассекая воздух с такой скоростью, что никто не мог бы меня догнать.

Небо уже белело на востоке, когда я добрался до своей комнаты. Приключения не раз удерживали меня на улице до этих утренних часов. Только я заснул, как меня разбудила приятная музыка. Это была старинная прихотливая восточная мелодия, свежая, как лучи рассвета. Человеческим голосам вторили арфы и гитары.

Поющие прошли и затерялись вдали. В широко распахнутом окне видна была утренняя дымка, а над ней – пустое пространство неба; потом где-то в высоте проступило что-то розовое – купол и минареты; силуэт турецкого города возникал постепенно, город словно висел в воздухе… Я вспомнил, что нахожусь в Стамбуле и что она клялась сюда приехать.

VI

Встреча с этим человеком произвела на меня тягостное впечатление; я прекратил ночные прогулки и не заводил больше любовниц, если не считать молоденькую еврейку по имени Ребекка, которой я был известен в иудейском предместье под именем Маркето.

Конец августа и часть сентября я провел в прогулках по Босфору. Погода была роскошная. Тенистые берега, дворцы и виллы отражались в спокойной синей воде, которую бороздили золоченые каики[27].

В Стамбуле готовились к низложению султана Мурада[28] и к восшествию на престол Абдул-Хамида[29].

VII
Константинополь, 30 августа

Полночь! Пятый час по турецкому времени; ночные сторожа стучат по земле тяжелыми железными палками. Где-то в Галате[30] собаки устроили концерт, оттуда доносится их вой. Собаки моего квартала сохраняют спокойствие, и я очень им за это признателен. Они спят вповалку у моих дверей. Крутом – тишина; фонари гаснут один за другим, но мне не спится, и я просто лежу перед открытым окном.

Невдалеке виднеются старые армянские дома – темные, погруженные в сон; рядом – глубокий овраг, и в низине столетние кипарисы образуют сгусток абсолютной черноты; скорбные деревья укрывают в своей тени древние захоронения мусульман, распространяя вокруг себя благоухание. Необъятный горизонт спокоен и чист; я будто парю над всей этой местностью. По ту сторону кипарисов – сверкающая пелена, это – Золотой Рог; еще дальше, на склоне, очертания восточного города; это – Стамбул. Минареты, высокие своды мечетей вырисовываются на фоне неба, густо усеянного звездами, с узеньким серпом полумесяца; по линии горизонта тянется бахрома башен и минаретов, легкой голубоватой кистью нанесенная на блеклый фон ночного неба. Высокие купола, на которые накладываются контуры минаретов, тянутся к луне и кажутся исполинскими.

В одном из этих дворцов, Сераскерате[31], в этот самый миг разыгрывается мрачная комедия; знатные паши собрались там, чтобы свергнуть султана Мурада; завтра его заменит Абдул-Хамид. Мурада, чье восшествие на престол так пышно праздновалось три месяца назад и которому еще сегодня служили, как Богу, быть может, задушат сегодня ночью в одном из уголков гарема.

В Константинополе, однако же, тихо… В одиннадцать часов кавалеристы и артиллерия промчались галопом в сторону Стамбула; тяжелый грохот артиллерийских упряжек вскоре затих вдали, и все снова погрузилось в тишину.

В кипарисах кричат совы; так же кричат они и в моем краю; я люблю эти летние звуки, они возвращают меня в леса Йоркшира, в счастливые вечера детства, прошедшего под деревьями, там, в саду Брайтбери.

В окружающей меня тишине образы прошлого живо предстали в моем воображении – образы всего того, что разбилось, ушло без возврата.

Я надеялся, что Самуил будет со мной в этот вечер, и вот… без сомненья, я больше никогда его не увижу. У меня щемит сердце, и одиночество все больше тяготит меня. Неделю назад я позволил ему наняться подработать на судно, уходившее в Салоники. Три корабля, которые могли бы привезти его ко мне, вернулись. Последний из них – сегодня вечером, но никто на его борту ничего не слышал о Самуиле…

Серебряный серп медленно опускается за Стамбул, за купола Сулеймание[32]. В этом большом городе я одинок, я всем чужой. Бедняга Самуил был единственный, кто знал о моем существовании, знал мое имя, и я начинал уже любить его.

Покинул ли он меня, и он тоже, или с ним случилась какая-то беда?

VIII

Друзья – что собаки: привязанность к ним плохо кончается, и лучше их вообще не иметь.

IX

К нам в гости часто приходит Сакето, который курсирует между Салониками и Константинополем на турецких грузовых судах. Сначала он робел, но вскоре освоился. Этот честный парень, друг детства Самуила, привозил тому новости с родины.

Старуха Эстер, еврейка из Салоник, которая в свое время переодевала меня в турка и называла caro piccolo (милый малыш), посылает мне через него приветы и благие пожелания.

Сакето – желанный гость в нашем доме, особенно когда приносит вести от Азиаде.

– Ханум (госпожа), – говорит он, – шлет привет господину Лоти и просит терпеливо ждать ее – она приедет еще до наступления зимы…

X
Лоти – Уильяму Брауну

Я получил Ваше печальное письмо лишь позавчера; Вы адресовали его на борт «Принца Уэльского», оттуда его переслали мне вдогонку в Тунис и дальше, по курсу судна.

И впрямь, мой бедный друг, у Вас есть основания для печали, и Вы все переживаете острее других; к несчастью, вы получили так же, как и я, тот род воспитания, который способствует развитию сердца и чувств.

Вы, без сомнения, сдержали обещания, которые касались молодой женщины, Вашей возлюбленной. Зачем, мой бедный друг, в силу какой морали и кому от этого польза? Если Вы до такой степени любите ее и если она Вас любит, не усложняйте себе жизнь условностями и излишней щепетильностью, соединяйтесь с ней, чего бы это ни стоило, и какое-то время вы будете счастливы; потом Вы выздоровеете, и все возможные последствия покажутся Вам второстепенными.

Вот уже пять месяцев – с тех пор как Вас покинул – я в Турции; здесь я встретил молодую женщину, странную и прелестную, по имени Азиаде, которая помогла скоротать дни ссылки в Салониках, и бродягу по имени Самуил, который стал мне другом. На «Дирхаунде» я стараюсь проводить как можно меньше времени; мое пребывание там можно назвать «перемежающимся» (как некоторые виды лихорадки в Гвинее); по делам службы я появляюсь там раз в четыре дня. В Константинополе, в квартале, где меня никто не знает, я снял домишко; мой образ жизни определяется единственно моей фантазией; юная болгарочка семнадцати лет – моя временная возлюбленная.

У Востока еще есть особое очарование; он остался более восточным, чем это можно вообразить. Я выкинул штуку – выучил за два месяца турецкий язык; ношу феску и турецкий кафтан и играю в эфенди, как дети играют в солдатиков.

В былые времена я смеялся над романами, где храбрые мужи, потерпев неудачу, теряли и чувствительность, и нравственные ориентиры; быть может, подобные случаи в какой-то мере отражают мою нынешнюю ситуацию. Я больше не страдаю, больше не вспоминаю; я прошел бы равнодушно мимо тех, кого прежде обожал.

Я пытался стать христианином, но у меня ничего не получилось. В высоком заблуждении, способном сделать более мужественными некоторых людей – мужчин и женщин, наших матерей, к примеру, – до степени героизма, мне отказано.

Христиане смешат меня; если б я был верующим, все остальное в моих глазах не имело бы значения; я стал бы миссионером и когда-нибудь дал бы себя убить во имя Христа…

Поверьте мне, мой бедный друг, время и распутство – прекрасные лекарства; сердце со временем черствеет, и Вы перестаете страдать. Эта истина не нова, и я признаю, что Альфред де Мюссе[33] подошел бы Вам намного больше, однако из всех старых поговорок, которые люди передают из поколения в поколение, эта – одна из самых верных. Любовь, о которой Вы грезите, – такая же фикция, как и дружба; забудьте ту, кого любите, ради случайной шлюхи. Идеальная возлюбленная ускользает от Вас; ну что же – влюбитесь в циркачку с хорошей фигуркой.

Бога нет, морали нет, ничего из того, что нас учили уважать, не существует; есть только жизнь, она проходит, и логично требовать от нее максимум радостей, которые она может дать, в ожидании ужасного финала, имя которому – смерть.

Настоящие несчастья – это болезни, уродство и старость; и Вас и меня эти несчастья еще не коснулись; мы еще можем забавляться с красотками и наслаждаться жизнью.

Я открою Вам душу, обозначу свой символ веры: я взял за правило всегда делать то, что мне хочется, наперекор всякой морали, всяким правилам общежития. Я не верю ничему и никому, не люблю никого и ничего, у меня нет ни веры, ни надежды.

Двадцать семь лет потребовалось мне, чтобы до этого дойти. Если я пал ниже, чем средний человек, то зато и начал свое падение с большей высоты.

Прощайте, обнимаю Вас.

Лоти
XI

Мечеть Эюба, расположенная в глубине Золотого Рога, была построена при Мехмеде II[34], на месте захоронения Эюба, сподвижника Пророка[35].

Доступ христианам туда запрещен, и даже подходы к ней для них небезопасны.

Памятник сооружен из белого мрамора в уединенном месте, за чертой города, и со всех сторон окружен кладбищами. Его купол и минареты едва угадываются в густой зелени гигантских платанов и столетних кипарисов.

Кладбищенские аллеи, тенистые и сумрачные, вымощены плитами из мрамора или другого камня. Вдоль аллей – древние мраморные сооружения; их первозданная белизна особенно заметна на фоне черных кипарисов.

Сотни могильных камней с позолоченными надписями, окруженные цветами, теснятся в тени вдоль дорожек; это могилы высокочтимых покойников – мусульманских пашей[36] и сановников. Шейх-уль-исламы[37] покоятся в склепах на одной из этих грустных аллей. В мечети Эюба располагается и усыпальница султанов.

XII

Шестого сентября, в шесть часов утра, мне удалось проникнуть во второй внутренний двор мечети.

Древний памятник был пуст и молчалив. Меня сопровождали два дервиша, которых от дерзости этого предприятия кидало в дрожь. Мы молча шагали по мраморным плитам. Мечеть в этот ранний час казалась белоснежной. Сотни голубей искали корм, перепархивая с места на место в пустынных дворах.

Дервиши, в одеяниях из грубой шерстяной ткани, приподняли кожаную дверцу, закрывавшую вход в святыню Стамбула, и разрешили мне осмотреть это столь чтимое место, куда ни одному христианину никогда не разрешалось даже бросить взгляд.

Был канун восшествия на престол султана Абдул-Хамида.

Хорошо помню день, когда новый султан с большой помпой был введен во владение султанским дворцом. Я увидел его одним из первых, когда он покинул мрачное убежище Старого сераля[38], где в Турции держат претендентов на престол. За ним прибыли большие парадные каики, и моя лодка случайно оказалась рядом с лодкой султана.

Несколько дней власти успели состарить султана, стерли с его лица присущее ему до этого выражение молодой энергии. Подчеркнутая простота его одежды оттеняла окружавшую его сейчас восточную роскошь. Этот человек, которого извлекли из относительной безвестности, чтобы привести к высшей власти, казалось, был погружен в задумчивость; он был худ, бледен, под большими черными глазами лежали тени; выражение лица говорило об уме и некоторой утонченности.

На султанских каиках сидело по двадцать шесть гребцов, форма лодок отличалась несравненной изысканностью Востока. Лодки были пышно украшены и целиком покрыты позолотой и резьбой, на носу – золотой водорез.

На придворных слугах – зеленые и оранжевые ливреи с золотым шитьем. Над троном султана, украшенным множеством солнц, сверкал красно-золотой балдахин.

XIII

Сегодня, седьмого сентября, состоялась торжественная церемония восхождения султана на престол.

Абдул-Хамид, по всей видимости, спешит восстановить авторитет халифов[39] в мире; быть может, его восшествие на престол станет для ислама началом новой эры, принесет Турции еще немного славы, обеспечит ее последний взлет.

В святой мечети Эюба Абдул-Хамид торжественно препоясал себя саблей Османов[40].

Затем султан, направляясь в старый дворец султанов в сопровождении великолепного кортежа, пересек Стамбул. В мечетях и в траурных павильонах, встречавшихся в пути, он, согласно обычаю, произносил молитвы, сопровождая их ритуальными жестами.

Шествие открывали воины с алебардами[41], украшенные зелеными плюмажами в два метра высотой, в роскошных нарядах, шитых золотом.

Абдул-Хамид двигался между ними, верхом на массивной белой лошади, выступавшей медленно и торжественно. Попона ее была расшита золотом и драгоценными камнями.

Шейх-уль-ислам в зеленой накидке, эмиры[42] в тюрбанах из кашемира, улемы[43] в белых тюрбанах с золотой перевязью, знатные паши, крупные сановники двигались на лошадях, сверкающих золотой сбруей, – нескончаемый кортеж, среди участников которого можно было увидеть своеобразнейшие физиономии. Восьмидесятилетние улемы, которых слуги поддерживали на смирных лошадях, обращали к народу свои белые бороды и глаза, выражавшие мрачный фанатизм.

Толпы народа сопровождали торжественное шествие. Это была та красочная турецкая толпа, в сравнении с которой самые живописные сборища Запада могут показаться унылыми и безобразными. Помосты, расположенные на всем многокилометровом пути следования султана, прогибались под тяжестью любопытных. Все одеяния Европы и Азии смешались в толпе зевак.

На высотах Эюпа[44] под кипарисами, среди надгробных памятников, расположились турецкие женщины. Их фигуры утопали в ярких шелках, из-под белой вуали сверкали только черные глаза. Зрелище было так красочно и живописно, что его можно было принять скорее за плод воображения какого-нибудь специалиста по Востоку, чем за реальную картину.

XIV

Приезд Самуила внес некоторое оживление в мой грустный дом, фортуна улыбнулась мне в игре в рулетку. Да и осень на Востоке великолепна.

Я живу сейчас в одной из красивейших стран мира, и моя свобода ничем не ограничена. Я могу бродить где угодно – по деревням, горам и лесам азиатского или европейского берега, и не одному бедняку хватило бы на год тех впечатлений и приключений, которыми богат каждый мой день.

Да ниспошлет Аллах долгую жизнь султану Абдул-Хамиду, вернувшему жизнь большим религиозным праздникам, пышным торжествам в честь ислама. Стамбул каждый вечер ярко освещен, над Босфором вспыхивают бенгальские огни – последние огни угасающего Востока, догорающая феерия грандиозного спектакля, которого никогда больше уже не придется увидеть.

Несмотря на мое равнодушие к политике, все мои симпатии принадлежат этой красивой стране, которую хотят уничтожить, и я потихоньку, сам того не замечая, становлюсь турком.

XV

…Сведения о Самуиле и его национальности: он турок по воле случая, иудей по вере и испанец по крови.

В Салониках он был бродягой, лодочником, грузчиком; здесь он добывает пропитание на причалах; поскольку он внушает к себе большее расположение, чем другие, без работы он не сидит и неплохо зарабатывает; вечером ужинает виноградом и краюхой хлеба и возвращается домой, вполне довольный жизнью.

Я проигрался в рулетку, и вот уже мы снова бедняки, однако столь беззаботные, что ничуть от этого не страдаем: мы молоды, и удовольствия, за которые другие платят очень дорого, достаются нам даром.

Отправляясь на работу, Самуил надевает две пары рваных штанов; он думает, что дырки на штанах не совпадают и он вполне прилично выглядит.

Каждый вечер мы, как добрые левантинцы[45], курим кальяны под платанами турецкой кофейни или отправляемся в театр китайских теней посмотреть на восхитительного Карагёза[46] – турецкого Гиньоля[47]. Городские смуты нас не волнуют, политики для нас не существует.

Однако среди христиан в Константинополе нарастает паника, и Стамбул внушает страх жителям Перы, которые до дрожи боятся переходить мосты.

XVI

Вчера вечером, направляясь к Иззуддину-Али, я верхом пересек Стамбул. Горожане праздновали Байрам[48], грандиозную феерию Востока, последний акт Рамазана. Все мечети были в огнях иллюминации, минареты сверкали снизу доверху, стихи Корана, написанные светящимися буквами, висели в воздухе; тысячи людей выкрикивали одновременно, под гул пушечных выстрелов, достославное имя Аллаха; празднично одетая толпа любовалась зрелищем; женщины, разодетые в шелка, серебро и золото, стайками прогуливались по городу.

Обойдя весь Стамбул, мы с Иззуддином-Али к трем часам утра закончили нашу экспедицию в пригородном подвальчике, где молодые азиаты, одетые, как египетские танцовщицы, исполняли сладострастные танцы перед публикой, состоявшей из клиентов оттоманского правосудия, и вовлекали их в омерзительные сатурналии[49]. Не досмотрев до конца спектакль, достойный Содома, мы откланялись и ушли.

XVII
Карагёз

Приключения и выходки сеньора Карагёза забавляли в Турции неисчислимое множество поколений, но ничто не говорит о близком конце его блистательной жизни.

У Карагёза много общего со старыми французскими полишинелями[50]. Отколотив всех, кто попал ему под руку, в том числе свою жену, полишинель сам терпит поражение от шайтана, дьявола, который под конец, к великой радости зрителей, уволакивает его со сцены.

Карагёза делают из картона или из дерева; он предстает перед публикой в виде куклы или китайской тени, в том и другом случае он одинаково забавен. Он находит интонации и позы, о которых Гиньоль даже не подозревает; ласки, которые он расточает мадам Карагёз, невероятно комичны.

Карагёз то и дело обращается к публике, вступая с ней в бесконечные препирательства. Он отпускает грубые шуточки, часто неприличные, и откалывает на глазах у всех такие номера, которые повергли бы в смущение даже маскарадного капуцина[51]. В Турции это проходит; цензура помалкивает, и каждый вечер добропорядочные турки водят посмотреть на Карагёза своих детишек. Залу, битком набитому малышней, показывают спектакль, который в Англии вогнал бы в краску корпус гвардейцев.

Это забавная черта восточных нравов, и некоторым людям это дает основание сделать вывод, что мусульмане развращены намного больше нас. Однако такое умозаключение абсолютно ложно.

Представления Карагёза начинаются в лунный месяц рамазана и на протяжении тридцати дней собирают множество зрителей.

Потом весь реквизит разбирается и складывается. Карагёз отправляется на год в свою коробку и ни под каким предлогом не имеет права ее покинуть.

XVIII

Пера надоела мне, и я меняю место жительства: перебираюсь в старый Стамбул, точнее, в предместье Стамбула; в священный квартал Эюп.

Зовусь я здесь Ариф-эфенди; мое настоящее имя и положение никому не известны. Соседи, добрые мусульмане, не имеют понятия о моей национальности. Им это безразлично, мне – тоже.

Здесь я в двух часах ходьбы от «Дирхаунда», почти за городом, в доме, где я единственный жилец. Квартал заселен турками и в высшей степени живописен: вот оживленная деревенская улица, вот крытый рынок, кофейни, палатки; а вот суровые дервиши курят кальяны в тени миндальных деревьев.

На площади, у старого фонтана из белого мрамора, можно встретить всех, кто приходит в этот квартал: цыган, бродячих акробатов, вожаков медведей. Бурная жизнь площади не затрагивает только мой дом.

Первый этаж этого дома представляет собой выбеленное нежилое помещение (мы открываем его лишь по вечерам, чтобы убедиться перед сном, что никто туда не забрался; Самуил полагает, что там живут привидения).

На втором этаже моя комната; она выходит тремя окнами на уже упомянутую площадь; там же – комнатка Самуила и помещение для гарема, обращенное на восток, в сторону Золотого Рога.

Если подняться еще на один этаж, попадешь на крышу, точнее, на террасу, увитую виноградной лозой, увы, уже пожелтевшей под порывами осеннего ветра.

Рядом с домом – старая мечеть. Когда муэдзин, уже ставший моим приятелем, поднимается на минарет, он оказывается на уровне моей террасы и, прежде чем начать молиться, дружески здоровается со мной.

С террасы открывается прекрасный вид на сумрачный пейзаж Эюпа; над таинственной котловиной, над рощей вековых деревьев поднимается беломраморная священная мечеть; дальше тянутся печальные холмы, усеянные мраморными памятниками; это громадное кладбище, настоящий город мертвых.

Справа – Золотой Рог, по которому снуют тысячи золоченых лодок-каиков; весь Стамбул как на ладони, в мозаике бесчисленных куполов и минаретов.

Еще дальше – холм, застроенный белыми домами. Это Пера, город христиан, а за ним – «Дирхаунд».

XIX

Уныние охватило меня при виде этого пустого дома, голых стен, слепых окон и дверей без запоров. Это ведь так далеко от моего мира, так далеко от «Дирхаунда» и так непрактично…

XX

Самуил восемь дней только тем и занимался, что мыл, конопатил и белил.

По турецкому обычаю, мы обили дощатые настилы белыми циновками – получилось чисто и уютно. Занавески на окнах, диван, покрытый тканью с красными узорами, завершили скромное убранство нашего дома.

Мое жилище преобразилось; я уже мог чувствовать себя как дома в этой лачуге, продуваемой всеми ветрами; она уже казалась мне не такой унылой, и она ждала ту, что поклялась приехать; быть может, ради нее единственной я и обрек себя на одиночество!

Тем не менее в Эюпе я скоро ощутил себя любимцем квартала; Самуил тоже завоевал всеобщую симпатию.

Мои соседи, поначалу недоверчивые, скоро стали крайне предупредительно относиться к приветливому иностранцу, которого им послал Аллах и в котором все для них было загадкой.

Дервиш Хасан-эфенди после двухчасовой беседы пришел к такому заключению:

– Ты необыкновенный парень! Все, что ты делаешь, странно! Ты очень молод или, по крайней мере, выглядишь молодым, а ведешь такой независимый образ жизни, который даже люди зрелые не всегда могут себе позволить. Мы не знаем, откуда ты пришел, и не понимаем, на какие средства ты живешь. Ты объездил весь свет и обладаешь запасом знаний большим, чем наш улем; ты все знаешь и все видел. Тебе двадцать лет, быть может, двадцать два, но человеческой жизни не хватило бы, чтобы познакомиться с твоим таинственным прошлым. Ты мог занять видное место в европейском обществе в Пере, но ты переехал в Эюп, согласившись с причудливым выбором бродяги-иудея. Ты невероятный юноша, но мне доставляет удовольствие тебя видеть, и я счастлив, что ты поселился среди нас.

XXI
Сентябрь 1876-го

Султан каждый год посылает в Мекку караван, груженный дарами.

Кортежу, выехавшему из дворца Долмабахче[52], предстоит погрузиться в гавани Топхане[53] и направиться в Скутари[54] на азиатском берегу.

Во главе процессии группа арабов танцует под звуки тамтама[55] и размахивает длинными шестами, обмотанными золотыми лентами.

Важно выступают верблюды в уборе из страусиных перьев, они несут на себе что-то вроде ларцов, обитых золотой парчой, расшитой драгоценными камнями; в этих ларцах перевозятся самые ценные дары.

Мулы, украшенные султанами, везут в ящиках, обитых красным бархатом и вышитых золотом, остальное богатство.

Улемы, знатные сановники едут верхом, а солдаты образуют живую изгородь вдоль всего пути их следования. Между Стамбулом и Святым городом сорок дней пути.

XXII

В эти осенние ночи Эюп представляет собой весьма мрачное место; у меня сжималось сердце, и странные чувства переполняли меня в первые ночи, которые я провел там в уединении.

Когда я впервые закрыл за собой дверь и мой дом погрузился в темноту, глубокая печаль укутала меня, словно саваном.

Я собрался было выйти, зажег фонарь. (В тюрьмах Стамбула заключенных выводят на прогулку без фонарей.)

После семи часов вечера в Эюпе все дома заперты и все погружается в сон; турки уходят на покой вместе с солнцем и запирают двери на засов.

Если вы где-нибудь увидите, что лампа отбрасывает на мостовую рисунок оконной решетки, не пытайтесь заглянуть в это окно. Лампа, которую вы видели, это траурная лампа, освещающая большие разукрашенные катафалки. Вас прирежут перед этим зарешеченным окном, и никто не придет вам на помощь. Лампы, которые мерцают здесь до самого утра, страшат еще больше, чем темнота.

В Стамбуле этот траурный свет можно встретить в любом закоулке.

Здесь, совсем рядом с моим жилищем, кончаются улицы и начинаются кладбища, которые служат убежищем для банд злоумышленников; ограбив, вас тут же, на месте, и закопают, и турецкая полиция никогда не станет в это вмешиваться.

Я встретил ночного сторожа, который заставил меня вернуться домой, осведомившись предварительно о целях моей прогулки; мои объяснения совершенно не удовлетворили его и даже показались подозрительными.

К счастью, среди ночных сторожей попадаются славные ребята, таким оказался и этот; хотя в дальнейшем ему предстояло увидеть в моем доме немало таинственного, он всегда вел себя с безупречной сдержанностью.

XXIII

«Можно найти приятеля, но нельзя найти верного друга». «Даже если вы обойдете весь мир, вы не найдете, быть может, ни одного друга…»[56]

XXIV
Лоти – сестре в Брайтбери
Эюп, 1876

…Открывать тебе мое сердце становится все труднее, потому что с каждым днем наши взгляды все больше расходятся. Христианская идея долго держалась в моем сознании, даже когда я уже перестал верить; она служила мне утешением. Теперь очарование ее совершенно исчезло; я не знаю ничего более суетного, ничего более лживого и более неприемлемого, чем она.

В моей жизни были ужасные минуты, я жестоко страдал, ты это знаешь.

Я хотел жениться и доверил тебе подыскать юную девушку, достойную нашего семейного очага и нашей старой матушки. Теперь я прошу тебя больше не заниматься этим: я сделал бы несчастной женщину, на которой женился, а потому предпочитаю по-прежнему прожигать жизнь…

Пишу тебе из моего печального дома в Эюпе. Рядом со мной мальчик по имени Юсуф, которого я приучил подчиняться моим жестам, избавив от скучной привычки говорить. Я провожу в доме долгие часы, не обмениваясь ни словом ни с одной живой душой.

Я говорил тебе, что не верю в любовь, так оно и есть. Несколько человек заверяют меня, что питают ко мне дружеские чувства, но я им не верю. Самуил, быть может, единственный, кто ко мне по-настоящему привязан. Впрочем, никаких иллюзий и на этот счет у меня нет: с его стороны это лишь пылкое ребяческое чувство. В один прекрасный день оно развеется как дым, и я опять останусь один.

В твою любовь, сестра, я верю до какой-то степени. Это дело привычки, и потом – надо же человеку во что-то верить. Если ты меня действительно любишь, скажи об этом, покажи мне это. Я испытываю потребность снова быть привязанным к кому-то; если ты меня любишь, сделай так, чтоб я в это поверил. Земля уходит у меня из-под ног, меня окружает пустыня, мне страшно.

Я не хочу огорчать старую матушку и клянусь, как и до сих пор, не пропадать. Когда же ее не станет, я приеду, чтобы сказать тебе «прощай», и затем исчезну без следа…

XXV
Лоти – Пламкетту
Эюп, 15 ноября 1876-го

За всей восточной фантасмагорией моего существования, за Арифом-эфенди, таится бедный грустный юноша, который нередко ощущает в сердце смертельный холод. На свете не так много людей, с которыми этот юноша, замкнутый от природы, мог бы иногда поговорить по душам, но Вы один из них. Что бы я ни делал, я не чувствую себя счастливым; никакие средства, никакие уловки не могут заставить меня забыться. Сердце мое полно усталости и горечи.

В своем уединении я очень привязался к бродяжке по имени Самуил, подобранному на набережной Салоник. Он чувствителен и прямодушен. Как сказал бы покойный Рауль де Нанжис, это необработанный алмаз в железной оправе. К тому же его реакции так наивны и своеобразны, что при нем я скучаю меньше обычного.

Я писал уже Вам о зимних сумерках – тоскливейшем времени: в окрестностях не слышно ничего, кроме голоса муэдзина, как и века назад прославляющего Аллаха и посылающего ему свои жалобы. Образы прошлого встают в моем воображении с мучительной четкостью; окружающее нагоняет уныние и тоску, и я спрашиваю себя, зачем я притащился сюда, в этот заброшенный уголок Эюпа.

Вот если б она была здесь – она, Азиаде!..

Я по-прежнему жду ее, но увы!

Я задергиваю занавески, зажигаю лампу, развожу огонь в камине; обстановка меняется, и мои мысли – тоже. Я продолжаю письмо, сидя на мохнатом турецком ковре перед весело пляшущим огнем, закутавшись в меховое пальто. На какое-то время я воображаю себя дервишем, и это забавляет меня.

Не знаю, Пламкетт, что еще рассказать Вам о своей жизни, чем развлечь Вас. Сюжетов масса, трудно выбрать один из них. Да и потом, что прошло, то прошло, не правда ли? И больше нас не интересует.

Множество любовниц, из которых я не любил ни одну, множество приключений, много прогулок – пеших и конных; бесконечные скитания; всюду незнакомые лица, равнодушные или антипатичные; много долгов и ростовщиков, преследующих меня по пятам; одежда, расшитая золотом с головы до ног; умирающая душа и пустое сердце.

Вот каково положение на сегодня, 15 ноября, на десять часов вечера.

Зима; холодный дождь и сильный ветер бьют по стеклам моего унылого жилища; никаких других звуков не слышно, а старая турецкая лампа, висящая над головой, одна горит в этот час во всем Эюпе. Мрачный край этот Эюп, сердце ислама; здесь расположена мечеть, где коронуют султанов; одни лишь старые свирепые дервиши и сторожа, охраняющие священные могилы, населяют этот квартал, самый мусульманский и самый фанатичный во всем городе.

Я уже рассказал Вам, что Ваш друг Лоти в доме один; он сидит, закутавшись в пальто на лисьем меху, и раздумывает, не стать ли ему дервишем.

Он закрыл все двери на запоры и испытал блаженство эгоиста, уютно устроившегося у себя в доме, блаженство тем более ощутимое, чем хуже становится погода на улице, чем сильнее завывает буря в этом неприветливом и негостеприимном краю.

Комната Лоти, как все, пришедшее к нам из прошлого, располагает к странным мечтам и глубоким размышлениям; было время, когда под ее потолком из резного дуба укрывалось немало необычных гостей и разыгрывалось немало драм.

Обстановка дома сохранила примитивный колорит прошлых времен. Пол скрыт циновками и пушистыми коврами – единственная роскошь здесь; следуя турецкому обычаю, люди, входя в дом, снимают обувь, чтобы не наследить. Очень низкий диван и подушки, разбросанные по полу, составляют почти все убранство этой комнаты, несущей на себе отпечаток беспечной чувственности Востока. Оружие и старинные декоративные предметы развешаны по стенам; повсюду – стихи Корана вперемежку с цветами и фантастическими животными.

Рядом расположен «харемлик», так называется женская комната. Она пуста; она тоже ждет Азиаде, которая должна была уже быть подле меня, если бы исполнила свое обещание.

Еще одна маленькая комната возле моей тоже пустует: это комната Самуила, который ради меня отправился в Салоники на поиски зеленоглазой красавицы и тоже пропал.

Боже! Если она так и не приедет в ближайшие дни, другая займет ее место, но это будет совсем не то. Азиаде я почти любил, и это ради нее я стал турком.

XXVI
Лоти – от сестры
Брайтбери, 1876

Дорогой брат!

Со вчерашнего дня я пребываю в отчаянии, в которое ввергло меня твое письмо… Ты хочешь исчезнуть!.. Ты решил, что в тот день, быть может, близкий, когда наша любимая матушка нас оставит, ты исчезнешь, покинешь меня навсегда. Ты не дорожишь нашими общими воспоминаниями, ты губишь наше прошлое – старый дом в Брайтбери продан, старые драгоценные вещи раскиданы бог знает где, – но ты ведь еще живешь, и будешь ли ты корчиться в когтях дьявола или прозябать неизвестно где, я буду чувствовать, что тебе плохо, что ты страдаешь!..

Лучше бы Бог отнял у тебя жизнь! Я оплакала бы тебя, я знала бы, что страшной пустоты не избежать, и смиренно склонила бы голову.

Твои слова возмущают меня, сердце мое кровоточит. Но раз ты так сказал, так ты и поступишь, и лицо твое будет холодно и сердце черство; раз ты сам убедил себя следовать этим проклятым путем, раз я больше ничего в твоей жизни не значу… Твоя жизнь – моя жизнь, в моей душе есть утолок, этот уголок принадлежит тебе, и, когда ты меня покинешь, он опустеет и будет обжигать меня болью.

Я потеряла брата, я предупреждена – это дело времени, быть может, нескольких месяцев – он умирал уже тысячью смертей и потерян для вечности. Все рушится. Вот он, милое дитя, падает в бездонную пропасть, страшнее которой нет ничего на свете! Он страдает, ему не хватает воздуха, света, солнца; он обессилел, глаза его прикованы ко дну, он больше не подымает головы, Князь Тьмы запретил ему… Однако же он еще пытается оказать сопротивление. Он слышит далекий голос, тот голос, который слышал в колыбели, но Князь Тьмы говорит ему: «Ложь, тщета, безумие!» Бедное дитя, со связанными руками и ногами брошенное на дно пропасти, рыдает в беспамятстве, научившись у своего учителя называть добро злом, а зло – добром, и что же он делает?.. Он улыбается.

Ничто не удивляет меня в твоей бедной, истерзанной душе, даже насмешливая улыбка Сатаны… Так и должно было быть!

Мой бедный брат, ты уже не жаждешь справедливости, той справедливости, о которой ты мне говорил. Ты отвергаешь свою милую подружку, скромную и нежную, красивую и любящую, будущую мать твоих детей, которых бы ты так любил. Я просто вижу ее в нашей старой гостиной, под старыми портретами…

Все сметено каким-то злым ветром. Брат, чье сердце не может жить без любви, пренебрегает ею, не хочет чистых чувств. Он будет стареть, но рядом с ним не будет никого, кто приласкал бы его и разгладил морщины на его лбу. Его любовницы будут смеяться над ним, да большего с них и не спросишь; и тогда, всеми брошенный, отчаявшийся… тогда он умрет!

Чем больше ты колеблешься, чем сильнее твое смятение, чем ты несчастнее и беззащитнее, тем больше я тебя люблю. Ах, бедный брат, мой дорогой, если бы ты захотел вернуться к жизни! Если бы Господь этого захотел! Если бы ты увидел скорбь моего сердца, если бы ты почувствовал жар моих молитв!..

Но страх, тоска, сопутствующая обращению, тяготы христианской жизни… Обращение – какое отвратительное слово!.. Нудные проповеди, нелепые люди, угрюмое протестантство, суровость, не скрашенная ни ярким цветом, ни лучом, высокопарные слова, «наречие Ханаана»!..[57] Неужели все это может тебя соблазнить? Все это не Иисус, а тот Иисус, в которого веришь ты, – не лучезарный Учитель, которого я знаю, которого обожаю. Этого Иисуса ты не будешь бояться, не будешь испытывать ни скуки, ни отчужденности. Ты страдаешь, горе сжигает тебя… он будет плакать вместе с тобой.

Я не устаю молиться, милый брат; никогда мысль о тебе так не переполняла мое сердце… Пусть это будет через десять, через двадцать лет, но придет день, когда ты поверишь. Быть может, я об этом никогда не узнаю, быть может, я скоро умру, но я всегда буду надеяться и молиться!

Думаю, что я написала слишком много. Столько страниц, их и прочитать-то трудно! Мой братик пожимает плечами. Наступит ли день, когда он не будет больше читать мои письма?..

XXVII

– Старина Хайрулла, – говорю я, – приведи мне женщин!

Старый Хайрулла сидит передо мной на земле. Он скукожился, как зловредное и нечистое насекомое; его лысый продолговатый череп блестит при свете моей лампы.

Восемь часов, за окном – зимняя ночь, и квартал Эюп черен и безмолвен, как могила.

У старого Хайруллы есть двенадцатилетний сын по имени Иосиф, красивый, как ангел, которого он обожает и ничего не жалеет для его воспитания. Во всем остальном он совершеннейший мерзавец. Он занимается всеми темными делами, какими только может заниматься в Стамбуле старый опустившийся еврей, поддерживает отношения с юзбаши[58] Сулейманом и со многими из моих друзей-мусульман.

Однако же его допускают и принимают повсюду только потому, что его привыкли видеть в течение долгих лет. Встретив его на улице, обычно говорят: «Добрый день, Хайрулла!» И даже касаются кончиков его длинных волосатых пальцев.

Старый Хайрулла долго обдумывает мою просьбу и наконец отвечает:

– Господин Маркето, женщины теперь очень дороги, но, – добавляет он, – есть и не такие дорогие развлечения, я мог бы предложить их вам сегодня же вечером… Послушать музыку, к примеру, вам наверняка было бы приятно…

Произнеся эту загадочную фразу, он зажег фонарь, надел балахон, деревянные башмаки и исчез.

Через полчаса портьера в моей комнате раздвинулась, пропуская шестерых еврейских мальчиков в красных, синих, зеленых и оранжевых одеяниях, подбитых мехом. Их сопровождают Хайрулла и еще один старик, еще более безобразный, чем Хайрулла. Вся команда, отвесив поклоны, усаживается на полу, в то время как я бесстрастно и неподвижно, словно сфинкс, взираю на все это.

Мальчики принесли с собой маленькие золоченые арфы, по которым тотчас забегали их пальцы, украшенные дешевыми золотыми кольцами. Зазвучала оригинальная музыка, несколько минут я ее слушаю.

– Как они вам нравятся, господин Маркето? – спрашивает меня старый еврей, наклоняясь к моему уху.

Я уже понял, что к чему, и не выказываю никакого дивления. Мне лишь хочется продолжить изучение глубин человеческой низости.

– Старина Хайрулла, – отвечаю я, – твой сын красивее, чем они…

Старик какое-то время раздумывает и наконец отвечает:

– Господин Маркето, мы могли бы отложить этот разговор на завтра…

…Я выгоняю всю эту компанию, как паршивых насекомых, но вдруг снова вижу удлиненный череп Хайруллы, бесшумно отодвинувшего портьеру.

– Господин Маркето, – говорит он, – сжальтесь надо мной! Я живу очень далеко, а люди думают, что у меня есть золото. Лучше убейте меня своей рукой, чем в такой час выставлять за дверь. Разрешите мне прилечь в каком-нибудь уголке вашего дома, и, клянусь вам, еще до рассвета я исчезну.

У меня не хватило духу выгнать старика, который умер бы на улице от холода и страха, даже если бы никто не покушался на его жизнь. Я указал ему место в углу дома, где он провел всю ледяную ночь, съежившись, как старая мокрица, в своей потертой шубе. Я слышал, как он дрожит, хриплый кашель вырывается из его груди; мне стало так его жалко, что я поднялся с постели и бросил ему ковер, чтобы он укрылся.

Когда небо начало светлеть, я приказал ему выметаться и посоветовал никогда больше не переступать порога моего дома и никогда не показываться мне на глаза.

.

Получить полную версию книги можно по ссылке - Здесь


Следующая страница

Ваши комментарии
к роману Азиаде. Госпожа Хризантема - Пьер Лоти



Лоти "Госпожа Хризантема" (1887) --- великосветское французское быдло (Лоти) уязвленное японцами в самое слабое его место (мозги) лезет из кожи вон, чтобы облить Японию и ее культуру грязью и свалить со своей больной головы на японскую, здоровую. rnЯпония слишком сложна для его мозгов, и слишком тонка для его деревянной души. Поэтому в своем жгучем и едва скрываемом желании самоутвердиться и растоптать "этих непонятных обезьянок..." "парад уродцев"... "куколок, чьи даже самые величественные религиозные обряды не вызывают у меня ничего, кроме хохота, итд итп," - автор постоянно срывается до истерического визга. rnТо ли дело "великий Стамбул", который автор вспоминает как недосягаемую "культуру" для "этих кривляющихся обезьянок". rnrnВ чем же заключается таинственная запредельность культуры Турции для бескультурной и "обреченной, в будущем, на бутафорское загнивание" Японии? (это его пророчество ничего, кроме смеха, у читателя не вызывает)rnrnА ответ прост: в Стамбуле, дешевая турецкая проститутка валялась у "белого паши" в ногах и пылко лизала ноги, что автор с упоением описал (конечно, назвав это все любовной историей) в своем предыдущем романе. В Японии же, - о ужас! - самые дешевые японские шлюхи не выказывают ему никакого пылкого почтения, во всяком случае не больше, чем положено по этикету, и педантично ждут, когда же наш герой уедет, и проверяют деньги, которыми он расплатился. Пару раз, автора настигает прозрение, - о ужас!- что они, японки, его презирают, и считают себя выше, чем он. А ему так хотелось описать их как еще одних восточных одалисочек. rnrnЛитературный стиль романа так же достоин плевка: что вижу, то пою. Нудятина невероятная, практически поток сознания. rnrnКороче, этот опус Лоти интересен исключительно с точки зрения истории литературы, как яркий образчик ментального и эмоционального французского маразма конца 19 века.
Горния
10.11.2013, 16.52






Ваше имя


Комментарий


Введите сумму чисел с картинки


Партнеры