Разделы библиотеки
Неформат - Марина Брагина - Читать онлайн любовный романВ женской библиотеке Мир Женщины кроме возможности читать онлайн также можно скачать любовный роман - Неформат - Марина Брагина бесплатно. |
Неформат - Марина Брагина - Читать любовный роман онлайн в женской библиотеке LadyLib.Net
Неформат - Марина Брагина - Скачать любовный роман в женской библиотеке LadyLib.Net
Брагина Марина ВладимировнаНеформат![]() Аннотация к произведению Неформат - Марина БрагинаРоман «Неформат» – произведение, эпическое по замыслу и размаху действия, охватывающее «смену вех» в жизни страны. Увлекательное повествование и интригующая сюжетная линия затягивают внутрь происходящих событий. Особый интерес вызывает и то, что действие описывается с точки зрения представителей тогдашней, советской «элиты». Откровением для многих молодых читателей может стать и тот факт, что уже в те времена в СССР присутствовало явление, которое позже стало называться «сексуальной революцией», несмотря на расхожий юмористический тезис о том, что «в Советском Союзе секса не было».
загрузка...
1 СтраницаЧасть1 Глава 1 «Как молоды мы были…» Алексей Котин, по кличке Кот, с большим предубеждением относился к людям с необычными, «выпендрёжными» именами, особенно к женщинам. Они его не просто смешили – они вызывали резкое отторжение. Особенно если «навороченное» имя звучало в сочетании с простым отчеством и фамилией. Ему казалось, что вычурное имя, вне гармонии с отчеством и фамилией, обязательно оказывает влияние на характер человека: делает его или нелепым, или заносчивым, или наделяет неоправданно высоким самомнением. И хотя Кот смолоду снискал репутацию отчаянного бабника, при прочих равных условиях, скажем, у Натальи Васильевны было гораздо больше шансов стать его пассией, чем, например, у Луизы Степановны. А Сильва Ароновна Пронькина просто не имела никаких шансов, каких бы чарующих форм и любвеобильности она ни демонстрировала: «Имя, да ещё произнесённое, – это фонетическое предначертание судьбы», – сказал ему как-то сокурсник на студенческой вечеринке. В памяти сокурсника спонтанно рождённый афоризм удержался только до следующего тоста, а Кот почему-то запомнил эту чеканную формулу, вызванную к жизни лёгким вином в компании необязательных приятелей. К судьбе Кот относился философски, но не без трепета; судьба хранила его, как Онегина, в студенческие годы не раз выручая из разных передряг, в которые он регулярно попадал по бесшабашности, своего характера и на которые советская власть традиционно смотрела весьма сурово. Впрочем, в том, что касается имён в его собственном роду, судьба тоже оказалась не без ехидства: сам-то Кот в миру и на комсомольских собраниях, где регулярно разбиралось его персональное дело, проходил под вполне органичным сочетанием из свидетельства о рождении – Алексей Андреевич Котин. Ехидная ухмылка провидения выглядывала, однако, из предыдущего колена на генеалогическом древе: отец его, Андрей Теодорович, был родом из немцев, и это несообразие в отчестве с духом нового имперского патриотизма брежневской эпохи всё время незримо маячило где-то в глубине его номенклатурного досье. Впрочем, многие плюсы в досье отца Кота – в том числе участие в войне – с лихвой перевешивали сомнительное космополитическое отчество времён Третьего Интернационала. Сам же Кот совсем не возражал против своей клички. Плюс к «котиной» фамилии, его имя, Лё-ша, казалось бы вполне русское, по-французски звучало «le chat», то есть кот. Его так и в спецшколе звали, когда семья ненадолго вернулась в Москву. И ему всегда нравилась эта кличка – он даже охотно «косил» под кота в институте и в кругу приятелей – мог замяукать, или замурлыкать, или очень забавно облизнуться. Алексей был франкофилом по воспитанию и убеждениям. Конечно, не без оснований: полдетства с родителями во Франции – тут и настоящий кот заговорит по-французски. Плюс мама- переводчица. Её всегда приглашали в резерв при официальных визитах. Торговые переговоры, финансовая тематика – советские партнёры там, где речь шла о деньгах, очень чутко ловили ледяное неодобрение французов по поводу засилья мужчин в делегациях. Она была для них палочкой-выручалочкой – этакая русская женщина из романов Толстого или Тургенева, с летучим, искрящимся остротами знанием их языка. Где-то – но явно не в дерматиновых кабинетах первых отделов, а много, много выше – судьба с сардонической улыбкой на физиономии пряла свою непознаваемую пряжу. Иначе чем можно объяснить вот это имя – Клеопатра Жораевна Беленькая? Имя принадлежало московской девушке, тип которой хорошо известен со времён Пушкина: маленькая, стройная и воздушная, как фарфоровая статуэтка. Целая коллекция таких, исполненных изящества и лёгкого кокетства, фигурок стояла в спальне родителей Кота, хотя он, по своей природной бесшабашности, не обратил на этот знак судьбы никакого внимания. У неё были бездонные синие глаза; и особенно смелые ухажёры, не очень греша против истины, говорили ей, что в них можно провалиться, как в пучину, и никогда не выбраться. Чёрные, ничуть не славянские густые волнистые волосы без всякой стрижки и укладки мягко обрамляли её миловидное личико и составляли впечатляющий контраст с синими глазами. Все эти внешние достоинства создавали ей ореол загадочности – но только если Клеопатра (в просторечии и для родителей – Лялька) молчала. Когда говорила, вся загадочность сразу же исчезала – она была вся как на ладошке, непосредственная и открытая, порой даже чрезмерно. Как всякая истая московитянка, она несла в себе коктейль самых разных кровей – в том числе восточных. Отец Ляльки, армянин «московского разлива», родился в отдалённом горном районе Армении, но всю жизнь прожил в Москве, изрядно обрусел и по-русски говорил с безукоризненным московским аканьем. Впрочем, это не мешало ему при общении с соплеменниками умело имитировать армянский акцент и напускать на себя, для вящей достоверности, лёгкую восточную вспыльчивость. Лялька пост-фактум всегда подтрунивала над его напускной экзальтацией «на публику» и, оставшись наедине с ним на кухне, с дочерней нежностью третировала его экспансивную манеру общения: «Слюшай, ара, пачему, да, ты гаваришь как в Арцахе?» Отец смотрел на неё виновато-лукаво, как провинившийся щенок, и в тон дочери отвечал с утрированным восточным акцентом: «Слюшай, женщина, волос длинный, ум короткий, как не панимаешь, национальные корни взыграли?!» Вот это «корни взыграли» было в доме своеобразным паролем. «Корни взыграли» – был ёмкий ответ на вопросы, в какой ресторан отца позвали и кто именно. «Корни взыграли» – универсальное объяснение того, почему папа неблагосклонно отзывался о вечеринке, на которой его жену слишком часто приглашали танцевать другие мужчины. В редких случаях, когда отец Ляльки принимал лишнего, – укоризненный вердикт его жены «корни взыграли» относился как к нему, так и к вожделенному напитку Ереванского коньячного завода. Корни его простирались в горную сельскую глубинку Армении, где за водой ходили с вёдрами к колодцу, в хлебную лавку стояли две раздельные очереди – мужская и женская, а предметом гордости односельчанам были земляки: маршал и Герой Советского Союза, вхожий с докладами к Сталину, видный академик, а также прозападный композитор – автор шлягеров шестидесятых, безупречно стилизованных под блюзы, буги-вуги и даже «Караван» Дюка Эллингтона. Его личная судьба была наполнена теми самыми превратностями, о которых так много говорят. Лет в пять он был привезёным в Москву дальними бездетными родственниками, которые убедили его родителей, что мальчику в Москве будет лучше: и образование получит, и московскую прописку. Он был необычно поздним ребёнком. Родители его, очень пожилые, уже имели внуков. Конечно, отец был гордился (ему как раз стукнуло семьдесят), что в столь почтенном возрасте смог родить сына. Но малыш сильно подорвал здоровье матери, и было очевидно, что вырастить его будет крайне сложно. Московские родственники принадлежали к тогдашней, ещё довоенной, элите – Иван Петрович Беленький работал в Совмине, а его жена, на четверть армянка, – в Министерстве культуры. Они несколько раз забирали Жорика к себе в гости в Москву и привязались к малышу. Им удалось убедить настоящих родителей оформить отказ от ребёнка – только так они могли его усыновить. Так Жорик – в свидетельстве о рождении он был записан как Жора – стал носить фамилию Беленький. Впрочем, весь его вид со всеми внешними атрибутами армянской национальности представлял разительный и исполненный юмора контраст с фамилией; ирония усиливалась тем, что по документам он всегда значился не Георгием, а Жорой, и почему высокообразованные усыновители намеренно пошли на такой афронт в антропонимике – одному богу известно. После рождения дочери у Жоры Ивановича сработал, видимо, какой-то схожий механизм противостояния обыденному, быть может навеянный армянскими генами, и он, к ужасу жены Валентины, решил назвать дочь Клеопатрой. Самое поразительное, что в решающий момент в споре с мужем по этому поводу Валентина обнаружила, что у неё нет убедительных контраргументов. – Клеопатра! – мечтательно закатив глаза, словно пробуя на вкус пахлаву, нараспев произносил Жора. – А известно ли тебе, женщина, что означает это имя? Валентина оплошала – не подготовилась к разговору и имела в арсенале что-то весьма обыденное в диапазоне от Ольги до Екатерины. Но Жора, что называется, закусил удила, он был в восторге от своей находки: – Это имя означает «царица, любящая своего отца». Отца, понимаешь? И ты хочешь, чтобы я отказался от такого имени для своей единственной дочери?! Тебя-то она и так любить будет – а для меня это единственный шанс. Имя оказалось пророческим – дочь любила отца нежно, с какой-то особой доверительностью, какой так и не случилось в её отношениях с матерью. Но это стало понятно много позже. Пока Валентина месяц после родов умоляла мужа дать девочке «нормальное» имя, в качестве эрзаца использовали просторечное Лялька. Валентина окончательно признала своё поражение, увидев свидетельство о рождении, где чёрным по белому написали: Беленькая Клеопатра Жораевна. Она готова была расплакаться, но Жора, обычно податливый и неупрямый, как все армянские мужья, в этот раз не отступал. Больше в этой ситуации она ничего не смогла сделать. Не разводиться же! В качестве реванша за поражение Валентина узаконила в обиходе имя Лялька, резонно указав мужу, что Клеопатру невозможно вслух и без истерического смеха попросить, допустим, вынести ведро к мусоропроводу или напомнить Клеопатре поменять трусы на чистые. Как альтернатива с подачи хитрой Валентины фигурировала вообще несуразная Клёпа. И Жора смирился. За исключением этого эпизода, Жора являлся идеальным мужем: любил свою жену, решал все житейские вопросы, одаривал её дорогими подарками, везде и всюду находился рядом – в общем, настоящая опора и защита. Карьеру он сделал блестящую – стал дипломатом. На момент рождения Клеопатры уже трудился в Министерстве иностранных дел и ждал назначения за границу. Коллеги по работе за глаза иронически-дружелюбно величали его «Беликяном» – впрочем, с оттенком неподдельной сердечности. Для сердечности имелись простые человеческие причины: Жора был от природы незлобен, улыбчив, по-восточному обходителен и, взбираясь по крутой служебной лестнице, соблюдал политес не только с начальством, но и с подчинёнными. Ему претило вошедшее в моду среди партийной элиты в брежневское время рабоче-крестьянское хамство, выдававшее себя за «демократизм». Он лишь тонко улыбался, выслушивая дежурные сальности в ходе застольных партийных посиделок, и не торопился ответить смачным словцом на пьяную тираду мидовцев из тех, что попроще. У помощника Брежнева Александрова-Агентова он позаимствовал мудрость в стиле Дейла Карнеги: «Нервный человек – не тот, кто кричит на подчинённых. Кричит на подчинённых просто хам. Нервный – это тот, кто кричит на начальство». Жора предпочитал не кричать ни вверх, ни вниз. В пронизанной интригами и неврозами атмосфере МИДа он был лучезарен, доступен для нижестоящих коллег, надёжен в качестве конфиданта для «дипломатов в штатском» и обходителен без наивности в общении с иностранными коллегами. Он был весьма несоветским в манере общения. В кулуарах в пику разговорам о «ленинской внешней политике» он оспаривал Киплинга, утверждая, что СССР – это удачный пример того, как вместе сошлись практичный Запад и лицемерный Восток. В припадке откровенности он признался как-то дипломату из тех, что «под прикрытием»: идеал мидовца – это помесь восточного падишаха с английским лордом. Жора и являлся таким идеалом. Он начинал свою мидовскую карьеру ещё при «и примкнувшем к ним Шипилове», когда тот активно осуществлял послесталинский поворот СССР лицом к арабским странам; но Жора служил тогда в средних чинах и не числился среди креатур Шипилова, так что политический крах патрона никак на него не повлиял, тем более что в своих географических пристрастиях Жора был традиционалистом – невзирая на свои армянские корни, мало интересовался Ливаном, Ираном и прочими странами армянского рассеяния, а выбирал более традиционные для дипломата столицы – от Праги и западнее. Они по нескольку лет жили и в Праге, и в Берлине, где к тому же имелись хорошие советские школы при посольствах. Жора с истовостью настоящего армянина из двух возможных поприщ – коммерции и книжной учёности – без колебаний выбрал последнее, и ставил образование дочери выше своего карьерного роста. Впрочем, он оказался удачлив в карьере. Отчасти потому, что проявился, как говорят американцы, в нужное время в нужном месте, но в основном благодаря образу, который он сам для себя создал. Образ обозначался особым термином – «внутренний дипломат». В ответ на добродушное подначивание со стороны жены Валентины, которая первой услышала диковинный термин, он не без ироничного удовольствия, объяснял: – О женщина, сосуд несовершенств, как ты не можешь уразуметь? Коридоры МИДа полны «внешних дипломатов» – людей, которые пользуются вежливостью и радушием не чаще, чем ножом и вилкой, и то лишь на официальных банкетах. В повседневной же жизни это трамвайные хамы, подсиживающие коллег и тиранящие нижестоящих сотрудников. А «внутренний дипломат» – я, например, – ест с ножом и вилкой, даже когда его никто не видит, и доброжелательно относится к внутреннему кругу коллег и подчинённых. Ну, как Микоян, – пояснял он для пущей ясности. Верный этой философии, Жора уживался со всеми, не забывая о каждодневном, методичном труде – подъёме по карьерной лестнице. При этом никого не подставлял и не подсиживал. И те скандалы, увольнения, упразднения отделов и кадровые перетасовки, что время от времени сотрясали МИД, обходили его стороной. Лялька росла принцессой, и Жора с широтой души восточного падишаха бросал к её ногам всё: и стильную западную одежду, которая всё настоятельнее заявляла о себе в Москве, – «Москвошвей» и даже ателье индпошива уступали под напором западной моды и становились позорной архаикой, – и украшения, и дорогие, только по подписке доступные книжные собрания сочинений. Странно, что при всей своей любви к дочери он ухитрился не испортить и не избаловать её. Был строг и требователен к учёбе, внушал ей, что «всё это» (следовал широкий жест, охватывающий квартиру со всем её содержимым, включая огромный шкаф с одеждой, и саму Ляльку) будет принадлежать ей только в случае хороших отметок и примерного поведения. Впрочем, Ляльку не приходилось понукать: учиться она любила и с азартом накапливала книжные знания, даже из ненавистных ей точных наук – Лялька росла прирождённым гуманитарием. В МГИМО поступила легко. Конечно, её фамилия числилась в соответствующем списке, но «за уши» её тянуть не пришлось – она блестяще знала материал по всем предметам, и, с торжеством размахивая сумкой, возвращалась домой, чтобы отрапортовать об очередной пятёрке на вступительном экзамене. А вот по поводу правил поведения у неё с папой образовались неразрешимые противоречия. Верный своим армянским генам, Жора был патологически ревнив по отношению не только к жене, но и к дочери. Одна мысль, что какой-то мужчина может приблизиться к ней ближе, чем на расстояние вытянутой руки, повергала его в нездоровое возбуждение, которое иногда заканчивалось сердечным приступом. Пока Лялька училась в школе, особых проблем не возникало: все невинные школьные романы укладывались в рабочее время, и к приходу папы с работы она сидела паинькой за учебниками. Да и боязнь пролететь с поступлением в институт тоже делала своё дело – Жоре как-то удалось внушить дочери, что у него принципы и что просить за неё он не пойдёт. Более того, если она провалится, то навсегда замарает его честное имя, и он просто не знает, сможет ли после этого жить. Лялька действительно грызла гранит науки, утешая себя тем, что, вот поступит – и тогда… «И тогда», по логике событий, наступило в летний день сразу за последним экзаменом, когда ей позвонила приятельница-абитуриентка Лилька с радостным воплем: «Свершилось! Мы с тобой – в логове будущих дипломатов! Готовь вечерние платья для приёмов и сумки из крокодиловой кожи для валюты! Учись пить Курвуазье не морщась и соблазнять мужиков одним выстрелом глаз!» Лилька и так умела устроить праздник души и тела на ровном месте, а тут событие тянуло – конечно, в её системе координат – на феерический загул. Ляля познакомилась с Лилькой в самом начале, на первом экзамене – сочинении по литературе; ту в присущей ей бесшабашной манере угораздило писать сочинение на вольную тему – что-то типа «Есть у революции начало – нет у революции конца». Вольность темы стала, кажется, уважительным предлогом для того, чтобы беспокойная Лилька, сидевшая в соседнем ряду, шумно, как мышь в амбаре, шуршала бумагами, ёрзала по стулу, восторженно хихикала себе под нос и даже задавала уточняющие вопросы экзаменаторам, надзиравшим за общим порядком в зале, чем отвлекала дисциплинированную Ляльку, с трудолюбием муравья раскрывавшую тему «дубины народной войны» по толстовскому роману. Общего между ними ничего не было, если не считать номенклатурности родителей и необузданности семейной фантазии при выборе имён – Лилька проходила по документам не иначе как Черных Лионелла Марксовна, что, конечно, звучало ещё забористее, чем Клеопатра Жораевна Беленькая, с учётом идеологического гандикапа в отчестве. В остальном Лилька, с её характером экстраверта, импульсивностью и невоздержанностью на язык, выгодно отличалась от Ляли, которая, при всей открытости характера, всё-таки додумывала мысли, прежде чем их озвучивать, и заканчивала фразы там, где Лилька издавала первобытные звуки и беспрестанно хохотала. Вот и тогда, после экзамена по английскому, Ляля, втянувшаяся в каторжную гонку два года назад, никак не могла расслабиться и, стоя в прихожей с телефонной трубкой у уха, пыталась до конца осознать, что всё закончилось, приз у неё в кармане, а самое главное, можно остановить этот лошадиный аллюр и пойти, наконец, по жизни шагом, оглядываясь по сторонам и не угорая во сне от навязчивых обрывков исторических дат, неправильных английских глаголов и образов литературных героев, которые захламляли её подсознание все последние месяцы. Лилька, напротив, о жизни шагом вразвалочку и слышать не хотела. Она сорвала подружку с места, отогнала от телефонной трубки и выудила её, как непослушную, упирающуюся устрицу из раковины, в большой свет – для начала в кафе «Крымское» рядом с метро «Парк культуры», которое она с вальяжностью завсегдатая именовала «Крым». Ляля, позвонив отцу и отрапортовав ему о поступлении, получила, как и предполагалось, порцию заслуженных комплиментов (Жору распирало от гордости), а заодно и согласие на мини- праздник с шампанским и мороженым в компании своей новой знакомой – тоже новоиспечённой студентки МГИМО из очень приличной семьи. Жора легко дал согласие аж до десяти часов вечера. Ляля, спускаясь в метро по пути в кафе, автоматически отметила для себя: «Вот и началась моя взрослая, самостоятельная жизнь». Лилька, несмотря на свою взбалмошность, оказалась предусмотрительно-хозяйственной, и, заскочив по пути на рынок, притащила с собой в кафе пакетик свежей клубники. Она деловито заказала большие порции мороженого и бутылку шампанского, победно выложив на стол избыточную сумму со словами «без сдачи», и легко уговорила официантку водрузить им на столик графин с широким горлышком. – Сегодня пьём крюшон! – громогласно провозгласила она, обрушивая в графин клубнику и заливая её сверху шампанским. Ляля, как подмастерье, зачарованно наблюдала за этими хозяйственными манипуляциями своей приятельницы. Угар экзаменационной гонки ощутимо исчезал с каждой минутой, можно было никуда не торопиться, и тёмно-красная садовая клубника в крюшоне уже бледнела на глазах, обещая летний отдых и приятные приключения. Они выпили по бокалу шампанского, радостно чокнувшись бокалами, и набросились на мороженое, болтая без умолку и вспоминая перипетии экзаменов. Лилька хохотала, роняла капли подтаявшего мороженого на глянцевую поверхность столика, смеясь, красила оставшейся в пакете клубникой губы до клоунской красноты и вообще веселилась до упаду. Захмелев к концу бутылки, она перескочила на детали письменного экзамена по английскому, выдала попутно пару английских пословиц, которыми, по её словам, поразила экзаменаторшу – уксусную старую деву – и, отталкиваясь от образа старой девы в сторону, противоположную приличиям, решила ни с того ни с сего проэкзаменовать Лялю по неформальной английской лексике. Ляля, не выходя из лёгкого, шутливого настроения, растерянно соображала, что, оказывается, не знакома с аналогами ни существительных, ни глаголов, которые так часто употребляются на Руси, и, конфузясь, вынуждена была признать это. Лилька, раззадорившись ещё пуще, хохоча так, что на них оглядывались за соседними столиками, стала второпях просвещать Лялю. Той даже пришлось пару раз смущённо шикать, потому что Лилькины модуляции разносились по залу довольно ощутимо. Отсмеявшись, Лилька приобрела наконец серьёзный, даже таинственный вид и без обиняков ударилась в девчачью исповедальность. – У тебя сейчас кто-то есть? – заинтересованно осведомилась она. Лялька растерялась ещё раз. Над ней довлели Жорины максимы – «ни одного поцелуя без любви» и «первым мужчиной может быть только законный муж». Она забормотала что-то оправдательное о том, что все одноклассники на период экзаменов разлетелись в разные стороны, но Лилька перебила: – Ладно, это и так понятно. А сколько у тебя их было всего? Вопрос поставил Лялю в тупик – подруга явно подразумевала что-то серьёзнее поцелуя. – Смотря, что ты имеешь в виду, – пробормотала она, надеясь выиграть время и выкрутиться из ситуации. – Это!.. Это я имею в виду, – настойчиво гнула своё Лилька. – Слушай, ты что, вообще не… то есть… ни разу? – Она даже оглянулась в тревоге, будто кто-то мог подслушать эту страшную тайну. Ляля, окунув лицо в бокал с остатками шампанского так, что клубничины со дна коснулись кончика её носа, смущённо кивнула головой, расплескав остатки напитка на столик. – Ну ты даёшь! – поражённо выдохнула Лилька. – Слушай, ты институтом не ошиблась? Тебе с такими подходами надо не в МГИМО, а в археологический. Там тебя и похоронят среди окаменелостей старой девой. А в МГИМО даже не вздумай никому говорить – засмеют! И моя репутация на любовном фронте пострадает, если узнают, что я общаюсь с «окаменелостью». У Лильки снова, в третий раз за вечер, поменялось настроение. Из образа задушевной подруги она без усилий прыгнула в образ наставницы-учителя. – Ну так давай решать проблему! У тебя хоть кто-то на примете есть? Ляля неуверенно покачала головой. – У меня… – нет. Был один парень у школьной подружки, который мне нравился, и, наверное, у них что-то было. Хотя он, как мне казалось, поглядывал в мою сторону. Я не решилась… – «Наверное», – беззлобно передразнила её Лилька. – Наверное, у всех всё было, и по сто раз. Кроме тебя, подснежника. В каком сугробе ты пряталась? Остаток вечера в кафе Лялька слабо отбивалась от наседавшей на неё подружки, которая требовала прямо сейчас, не сходя с места, составить перечень потенциальных любовников и начать действовать. Но в метро по пути домой, отходя от винных паров и, вне всякой логики разглядывая пассажиров, тех, что помоложе, – будто она собиралась внести их в Лилькин список – Ляля невольно призадумалась. Взрослая жизнь, о пришествии которой она сама себе объявила по пути в кафе, делала первый стремительный зигзаг и звала за собой, требуя на что-то решиться. Тогда, в 1971-м, в своём неистовом стремлении приобщить подругу к таинствам плоти и снять с неё позорное пятно девственницы Лилька оказалась упорнее, чем того требовала ситуация и здравый смысл. Она терроризировала Ляльку ежедневными звонками, каждый из которых выливался в обширный, многоступенчатый разговор на тему «кто у нас есть в обойме». Благо бы только днём, когда Жора был на работе! Но она стала покушаться и на вечернее время, а Жора терпеть не мог неупорядоченные телефонные связи; да к тому же Лилька на пиках энтузиазма так орала в трубку, что Ляля всерьёз стала опасаться, что тема разговора каким-то образом дойдёт до ушей отца. Наконец её терпение лопнуло и, вызвав Лильку на деловое свидание на ближайшую станцию метро, она сделала ей решительный укорот. Эрудиция, накопленная за два года учебной каторги, была ещё свежа в сознании, и Лялька, перехватив инициативу у напористой подруги, назидательным тоном поведала ей остроту вековой давности: анекдот о том, как царь Александр Второй наградил графа Клейнмихеля за строительство железной дороги в Петербург медалью с надписью: «Усердие всё превозмогает», на что записные остряки братья Жемчужниковы – они же Козьма Прутков – откликнулись язвительной ремаркой: «Иногда усердие превозмогает и рассудок». – Вот и ты мне напоминаешь этого Клейнмихеля, – выговаривала Ляля подруге. – Ты чего кричишь в трубку как оглашенная?! Хочешь, чтобы родители услышали и вместо МГИМО постригли меня в Новодевичий монастырь? Это ещё хуже, чем твой археологический с окаменелостями. – Для тебя же, росомахи, стараюсь! – горячилась Лилька. – Если ничего не делать, жизнь мимо пройдёт! – Кто тебе сказал, что ничего не делается? «Наши цели ясны, задачи определены – за работу, товарищи!» Легко сказать – «за работу!» Наступление на постельном фронте ещё даже не планировалось – не было подходящей кандидатуры. Правда, Ляля сделала несколько робких шагов навстречу судьбе – позвонила бывшей однокласснице Эллочке и, между прочим, среди болтовни о том, кто куда поступил, выудила у неё важную новость. Эллочка, оказывается, рассталась со своим последним воздыхателем, который охмурял её весь последний год романтикой горных восхождений, песен под гитару у костра и сентенциями о том, что все едут за делами и деньгами, а он, непонятый лирический герой, едет за туманом и за запахом тайги. План поиска кандидатуры был просто, как мыло, – Ляля логично предполагала, что на все эти песни у костра наверняка слетаются, словно таёжные комары, потенциальные кандидаты на её первый сексуальный опыт. Разрыв между Эллочкой и романтиком гор поначалу сбил Лялю с толку, но она тут же сориентировалась, тем более что Эллочка по телефону говорила об этом без ожесточения и даже несколько шутливо. Ляля сразу удачно сымпровизировала – осведомилась, где встречаются любители самодеятельной песни, они же альпинисты, уточнив, что, мол, её парень, с которым она познакомилась в МГИМО, большой энтузиаст и того и другого. Эллочка, ничуть не удивившись наличию у Ляльки парня, тем более из МГИМО, легко выдала номер телефона своего отвергнутого ухажёра и стала исподволь выяснять, нет ли у Лялькиного парня друзей, явно прицеливаясь на новые отношения. Потребовалась некоторая изворотливость, чтобы выкрутиться из разговора, не вдаваясь в конкретику, но главное было достигнуто – в руках была ниточка, ведущая в лабиринт минотавра, в закоулках которого наверняка отыщется её первый мужчина. Единственное, что смущало во всех этих хлопотах: они как-то явственно напоминали ей предэкзаменационную горячку. Ляля с неудовольствием отметила про себя, что, вопреки ожиданиям, взрослость не освободила её от хлопот, как этого хотелось, а, напротив, усугубила их масштаб и значимость; неправильные английские глаголы и даже любовь Онегина к Татьяне теперь казались лёгкой задачкой по сравнению с житейскими альтернативами – делать? не делать? рисковать? или нет? Она даже малодушно подумывала о том, чтобы оставить всю эту затею – в конце концов, впереди ещё пять лет в институте, времени навалом. Но Лилька досаждала ей расспросами, да и у самой Ляли в глубине сознания шевелился червячок любопытства. Подспудно начинало бесить сознание того, что она всё ещё какая-то маленькая, ненастоящая, и чем дальше, тем чаще она впивалась глазами в своих сверстниц в попытке нюхом опытного физиогномиста определить – было это с ней или нет. Все чувства, кроме разве что тактильных и вкусовых, настойчиво твердили, что да – было! И у этой, другой, тоже было! Да у всех, если на то пошло, было – кроме неё самой… И Ляля решилась: набрала номер телефона этого самого Романа и, сославшись на Эллочку и своего несуществующего ухажёра, напросилась на вечеринку послушать песни под гитару. Она прежде видела его один раз, да и то мельком, издали, в компании Эллочки, и теперь ни за что бы не узнала, если бы он, на правах хозяина вечеринки, не представился первым. Он отпустил роскошную курчавую бороду – то ли с горя, то ли в поисках нового имиджа – и теперь походил на молодого народовольца, правда, ни дня не сидевшего на каторге и вовсе не сгорающего от чахотки – напротив, с артистическим румянцем во всю щеку. Несколько лет спустя, когда вся страна с мазохистским любопытством прильнула к экрану телевизора, отслеживая в десяти сериях фильма перипетии судьбы молодого Карла Маркса: его попойки, безумные студенческие выходки и конфликты с набожным евреем-отцом – Ляля узнала этот типаж. Но тогда, в квартире, наполненной прыщавыми юнцами в водолазках и их подругами в очках и длинных шерстяных юбках крупной вязки (отдалённое эхо Парижа 1968-го и заокеанских хиппи), в повестке дня стояли другие вехи-ориентиры: разговор вертелся вокруг Тянь-Шаня и Эльбруса, старины Хэма (Ляля с запозданием сообразила, что подразумевался Хемингуэй), индийских йогов и дзен-буддизма. А Сергей и Татьяна Никитины, о которых Ляля, к стыду своему, слыхом не слыхивала, фигурировали просто как Серёжа и Таня, недалеко отставая от Володи Высоцкого и Андрюши Вознесенского. Она без усилий озвучила заранее отрепетированную ложь, объясняя отсутствие своего ухажёра и выдавая себя за рьяную поклонницу самодеятельной песни, и Роман, ничуть не удивившись, словно только этого и ждал, пригласил её в круг, где среди бутылок с портвейном и открытых банок со шпротами уже вовсю болтали в преддверии выступлений бардов. В голове прочно засела установка «Не понравится – в любой момент уйду, меня здесь ничто не держит». Именно эта ложная свобода выбора и держала её там. Это и ещё странное ощущение двойственности: её окружали вполне взрослые люди, но с какой-то щербинкой, с каким-то вывертом, который делал их похожими на рано повзрослевших, не в меру серьёзных детей. Представить себе здесь Жору было немыслимо – даром что он тоже был из мира взрослых. Ляле всё время чудилось, что эти взрослые дети условились сыграть в какую-то странную эзотерическую игру. Впрочем, тогда она не знала слово «эзотерика», хотя суть в этом, пожалуй, и заключалась. Ляля даже на какое-то время забыла о подспудной цели своего визита, целиком отдавшись разгадыванию правил неведомой игры. Она быстро смекнула, что в правилах пренебрежительно-лёгкие ссылки на последний номер «Литературки», а лучше – «Иностранки», умная недосказанность в оценках – подразумевалось, что собеседник хватает твою мысль на лету, и в подтверждение этого к элегантно оборванной фразе, как маркер «для своих», добавлялось: «Ну, ты же понимаешь…» О джазе надлежало судить с умиротворённой поволокой сонных, всё в жизни видевших глаз, а музыкальный рок порицался, но с любовью, как непутёвое, но талантливое дитя, хватанувшее, надо честно признать, через край. Неведомый Ляле Сальвадор Дали теснил Пикассо и абстракционистов, и о Никите, угодившем в прошедшее завершённое время – «паст перфект», говорилось с видимым пренебрежением. И всенепременно обращения «старик» и «старуха», вне зависимости от возраста и статуса. «Старик, ты гений!», «Ну вот здесь я с тобой не соглашусь, старуха», «Старик, ну это офигенно глубоко, как ты этого не понимаешь?» С усилием отвлекаясь от этих антропологических наблюдений, чтобы напомнить себе, зачем она здесь, Ляля тщетно пыталась представить, как бы повела себя в этой ситуации Лилька. Впрочем, начинал всё ярче разгораться и её костёр… Когда она на правах подкидыша в случайной группе у стены обмолвилась о том, что читала «Аэропорт» Артура Хейли в оригинале, то вдруг неожиданно для себя самой сорвала у аудитории куш – ведь сигнальный экземпляр с русским переводом бестселлера ещё только путешествовал по редакционным коридорам «Иностранки». К ней весь вечер клеились кандидаты – в бородах и без, некоторые даже на виду у своих поклонниц, тех самых, с которыми и пожаловали на вечеринку, и Ляля, удивляясь сама себе и входя во вкус, бестрепетно играла роль взрослой, со всеми этими знаковыми «старик – но это же трансцендентально!», поражаясь втайне только тому, что её до сих пор не разоблачили. Она вела себя как опытный картёжник, который по-хозяйски ласкает в широкой пятерне проходные десятки и усатые валеты, не торопясь сыграть ва-банк и догадываясь, что на подходе из рядом лежащей колоды уже короли, а то и козырные тузы. К середине вечера она уже знала имена большинства из колоды и, кажется, даже успела заслужить немое презрение у пары бубновых дам в водолазках. Где-то в перерывах между «Парня в горы тяни – рискни» и «Домбайским вальсом», отогнав от неё очередного из валетов, серьёзно, с пафосом демонстрировавшего восхождение из последних сил в связке по почти отвесной стене, Роман завёл с ней светский разговор, ненавязчиво интересуясь, как давно она дружит с Эллочкой. Ляля, легко прочитав его картёжный расклад, отвечала рассеянно и изо всех сил демонстрировала незнакомство с предметом разговора – что было нетрудно, потому что Эллочка все старшие классы школы уделяла львиную долю внимания мужчинам старше неё и на контакты с ровесницами особенно не шла. Игра в незнание себя оправдала – он почувствовал себя успокоенным и стал, манерно поглаживая бороду, лепить свой имидж, небрежно роняя упоминания о Визборе и театре на Таганке. Она снова почувствовала раздвоение восприятия – сознание твердило ей, что он взрослый, вполне серьёзный и даже, наверное, состоявшийся человек, даже внешность которого требовала относиться к нему с должным пиететом; а другая, глубинная женская часть её естества навевала непонятно откуда взявшееся ощущение, что перед ней – попрошайка-лицемер, который хочет чего-то, но по причинам ложно понятой гордости отказывается упоминать это вслух. Ей вдруг вспомнился дачный сторож-алкоголик, добросовестно следивший за поливом грядок в отсутствие хозяев. Он имел обыкновение появляться с приездом Жоры с семьёй на террасе их дачи, стоял немым укором себе и другим, не в силах попросить вместо платы у Жоры то, ради чего, собственно, и служил верно всю неделю, – чекушку «Московской» (водка до местного сельпо сроду не доходила, исчезая в авоськах жаждущих ещё на уровне райторга). Она бы откладывала до бесконечности принятие решения, но тут хитрый дьявол, заведовавший не только распрями между литературными журналами почвенников и прогрессистов, но и судьбами их читателей, подкинул ей со страниц «Нового мира» трифоновскую повесть, название которой, несомненно, продиктовал лукавый собственной персоной – «Обмен». Лялю, впрочем, такое провиденциальное название никак не впечатлило – от него, на её взгляд, за версту разило никаким не «Фаустом» с обменами душ на бессмертие, а московским жэком или, хуже того, Банным переулком, куда они как-то в её детстве ходили давать объявление на обмен квартиры для дальних родственников матери. И читать повесть она стала только потому, что донеслись до неё стороной какие-то хвалебные шумы на этот счёт. И произведение оправдало её худшие опасения, да ещё и с перехлёстом: это была какая-то угрюмая, наполненная неврозами, недовольством и ущербностью жизнь, и она выглядела тем страшнее в своей обыденности, что происходила тут же, в Москве, где-нибудь в Сокольниках или на Каширке. И жизнью этой жили вот эти самые люди – те, что окружали её в метро и автобусах, что толклись в гастрономах и универмагах, все эти усталые жёны и больные свекрови, и унылые любовницы, и мерзкие в своей безысходности коммуналки и малометражки… Убогое существование этих персонажей показалось Ляле таким противным, серым и изначально предопределённым, что она всполошилась душой: «Как же так?! Неужели это ждёт и меня?! Неужели так у всех – и на всю жизнь?!» Лялю охватил вселенский ужас при мысли, что она, живой человек со страстями и любопытством, со временем, сама не заметив, когда, станет одним из этих персонажей, поселится где-то на страницах такой вот книжки, где, кажется, никогда нет солнца, а всё время серая, без всплесков вдохновения московская осень. Нет! Надо было решаться на что-то, ломать в своей жизни те самые дрова, о которых все говорят, но которые далеко не все ломают! И, позвонив Роману в очередной раз, она легко, совсем как взрослая, согласилась не только прийти на очередную вечеринку, но и забежать к нему до этого на кафедру в главный корпус МГУ – он, кажется, подвизался там в какой-то бесконечной аспирантуре на мехмате, среди таких же бородатых коллег. Забежать с целью пообедать вдвоём в профессорской столовой – это уже был какой-то аванс, негласное обещание и намёк на что-то большее, чем шпротный паштет среди общего шума и гама квартиры. Впрочем, из профессорской столовой был, как всегда, обратный ход… Но этот проклятый «Обмен», дочитанный до конца вчера ночью, снова навеял такое смертное уныние и такую безнадёжность и так совпал с мокрой, вперемежку с опадающими листьями погодой, что требовалось что-то резкое, необычное – встряхнуть свою жизнь, как коктейль в тонкостенном стакане, не заботясь о том, как перемешаются его составляющие. В тот день они ели какой-то сложносочинённый комплексный обед в столовой, где, оказывается, даже предполагались официантки и перемена блюд и где Роман чувствовал себя завсегдатаем. А потом они в познавательных целях промчались под высокими сводами главного корпуса. «Архитектура позднего сталинизма», – смело пошутил он. И в этой откровенности, словно со своей, ощущалась та интимная грань, которую она готова была переступить. Университет имел даже своё собственное отделение милиции, что немало удивило Лялю. Всё это в череде пустого, бессодержательного калейдоскопа его знакомых, которым он кивал на ходу, почему-то создало у неё ощущение игры в «Бутылочку», как на дне рождения сверстницы в восьмом классе, где она впервые поцеловалась с парнем. Только теперь бутылочка, казалось, с каждым заходом крутилась всё более лихо и стремительно, увлекая её за собой в водоворот новой, опасной жизни – подальше от героев Трифонова с их безнадёжными сторублевыми альтернативами. Бутылочка остановилась по мановению её руки, но так, чтобы парень как бы не догадывался об этом, указуя на тот летний солнечный полдень опоздавшего московского бабьего лета, когда клёны уже стояли в золотом оперении, но ещё не спешили сбросить его под ноги полуденным прохожим и под колеса трамваям с грациозными шарнирными дугами над головой, умными, заострёнными вперёд мордочками. Он, конечно, догадался, что она неспроста позвонила ему с вопросом: «Роман, ты сейчас занят?» Презрев все обязательства на весь остаток дня, он сказал с дендистскими интонациями: «Нет, Ляля, в жизни мужчины всегда есть место для горных восхождений, вина и внезапных встреч с женщинами». Ну что ж – тем лучше! Она и так уже сбежала с предпоследней лекции по научному коммунизму, и в запасе было с лихвой времени – часа три, если не больше. Через полчаса она уже стояла у станции метро «Парк культуры» прямо перед старым зданием своего института – ей почему-то пришло в голову встретить его именно здесь, у этого корпуса, а не около этого бетонного монстра на «Юго-Западной». Ляле захотелось по дороге к нему домой поблуждать по московским дворам, подставляя лицо нежаркому осеннему солнцу, размахивая сумкой с учебниками и по-детски вспрыгивая на бордюры тротуаров. Она всё для себя решила, и это решение дало ей внутреннее освобождение – теперь можно было болтать о чепухе, выспрашивать у него ненужные подробности альпинистских будней и перебивать его на полуслове каким-нибудь пустяковым замечанием. И вот, не дослушав его очередной пафосный пассаж о том, как они в режиме подготовки к восхождению гоняли прошлым летом по горам Тянь-Шаня с рюкзаками, набитыми булыжниками, она, размахивая руками, забегая вперёд и прыгая перед ним, как горная коза, сказала ровным голосом, буднично, но так, что не оставалось места ни для сомнений, ни для возражений: «Мы сейчас идём к тебе!» Он всё понял с полуслова и невольно ускорил шаг. Впрочем, может, он старался не отстать от неё, кружащейся вокруг в беспечных пируэтах и перескакивающей с ноги на ногу? Он пропустил её перед входом в подъезд, и она, показав ему шутливо язык, скомандовала: «Ну, альпинист, вперёд и вверх! Не отставай!» – и помчалась аллюром по лестнице так, что он едва за ней поспевал. Старая, с допотопной мебелью, запущенная квартира в пятиэтажке в отсутствие интеллигентской компании показалась ей неожиданно маленькой и более уютной, чем обычно. Роман сделал поползновение выйти на кухню, чтобы поставить чай, но Ляля, с размаху швырнув сумку с книгами на убитый бугристый диван, сказала: – Не надо, лучше зажги ту свечку – ароматическую, из Индии. Он проворно вернулся из кухни с коробком спичек в руках и вознамерился поджечь фитилёк, но Ляля, держа свечку горизонтально и прямо глядя ему в глаза, спросила: – С какого конца поджигать? Её активная роль в мизансцене подходила к концу. Осталось нежным жестом извлечь у него из рук спичечный коробок и швырнуть на пол в угол, а за ним и незажжённую свечку. Он, уже не колеблясь и не отвлекаясь на условности, ринулся к ней. Оставалась последняя ремарка в сцене: она, прежде, чем поддаться его страстным поцелуям, всё-таки успела шепнуть, что совершенно неопытна и у неё никого не было. Правда, она забыла упомянуть, что ей ещё не исполнилось восемнадцати… Роман, похоже, пришёл в восторг от её признания – Ляля почувствовала это благодаря своей женской интуиции, хотя внешне он сдерживал себя и как будто даже притормозил – по крайней мере, его руки заскользили по её спине медленнее и осторожнее, чем до этого. – Ты только не переживай, всё будет замечательно. – Голос, который он не стал понижать до шёпота, звучал тихо, но явственно в абсолютной тишине квартиры, будто ручей в лесной чаще. – Из нас двоих опыт у меня. Это как в горах на восхождении: важно не только что делать, а когда и как. Он аккуратно, стараясь не задевать ее спину пальцами, расстегивал лифчик на её спине, будто открывая альпинистский карабин. Погружая её лицо в свою бороду и целуя в губы, в перерывах уговаривал: – Я знаю, как и что делать там… Тебе не будет больно, не бойся. Только слушайся меня. Она послушно гнулась в его объятиях, невнимательно реагируя на ласки его рук и поцелуи, стараясь не стесняться, когда он нежно и в то же время сильно и требовательно стал приникать к её грудям губами, чуть покусывая соски и вгоняя всё её тело в какой-то вселенский озноб. При этом она старалась не пропустить того мгновения, когда он войдёт в неё, боясь и ожидая одновременно. Но он вовсе не торопился – он целовал её, спускаясь всё ниже и ниже, словно Том Сойер, добросовестно красящий кисточкой забор, и шептал ей какие-то конфетные, чуть ли ни детские нежности. Он ласково раздвинул ей ноги в бедрах, и она инстинктивно напряглась, ожидая главного. Но парень был слишком хитёр и искушён, он совсем не торопился и не нервничал, как нервничал тогда тот восьмиклассник, с которым она просто целовалась по указанию бутылочки. Роман, снова придвинув к ней лицо, на котором даже в полумраке старой комнаты пылал румянец, шептал ей на ухо недосказанности, сопровождая этим несвязным словесным комментарием ласкательные движения своих пальцев там, где она потихоньку начинала оплывать крупными капельками прозрачной влаги, словно индийская свеча, которую они так и не удосужились зажечь. Он незаметно убрал руку оттуда, и она снова напряглась в ожидании, но Роман, обнимая её теперь обеими руками, тем же негромким голосом, который, однако, явственно разносился по всей комнате, сказал: – Я ожидаю тебя и никуда не тороплюсь. И ты тоже не спеши. Скажешь мне, когда ты готова. Она послушно мотнула головой, ощущая, как он аккуратно прислонился к ней там и стал нежно тереться, соскальзывая из разреза губ вверх на ее лобок и дразня её контрастом твёрдой, пульсирующей в возбуждении плоти и мягких, податливых округлостей, которые тоже прижимались к ней, норовя забраться в ложбинку её губ. Он снова и снова проделывал с ней один и тот же трюк, чередуя эти твёрдые и мягкие прикосновения, и она понимала, что он терпеливо ждёт её, но при этом тоже ощущает что-то потустороннее, от чего идёт озноб по всему телу. И когда его податливые округлости, завершая очередной цикл, прижались к ней снова, она, понимая, что делает ему приятное, раздвинула ноги как можно шире, влекомая больше нестерпимым любопытством, чем желанием, ну, и благодарностью к нему за его терпение, наконец решилась и шепнула ему: – Да, я готова! Прямо сейчас! И он, вознаграждая себя за долготерпение, в этот раз нырнул глубже, а потом медленно, но без остановки заскользил по влажной тропинке для того, чтобы, уже не церемонясь и не обращая внимания на её слабую преграду, прорвать её одним сильным рывком, который отозвался гримасой боли на её лице, вторгнуться в неё глубоко и вонзаться снова и снова, пока она, ошеломлённая, старалась не сомкнуть ноги и держать их так же широко, встречая его всякий раз толчком бедер вперёд и навстречу. И эти распахнутые навстречу ему бедра почти сразу сломили его, он с первобытным стоном вырвался из её плена, чтобы расплескать всё сверху по ней – по её ногам, по смятой простыне и одеялу. Роман, будучи галантным любовником, конечно, повторил всё на бис, перед этим нежно и тщательно смыв с неё в старом, хлещущем во все стороны душе следы своей нетерпеливой страсти и даже специально поменяв простыню. В этот раз он мог позволить себе долго держаться, когда они слились в единое целое, и старательно доводил её до оргазма, который она, возможно, и испытала, по его настойчивой просьбе закрыв глаза и всё более похотливо вслушиваясь в тихие, с хрипотцой модуляции голоса, которым он описывал, не до конца называя вещи своими именами, что именно он делает с ней и каким образом. Этот словесный комментарий почему-то возбудил её чуть ли не больше, чем его умелые движения, и она, стыдясь сама себя и не в силах замолчать, тихонько зарычала-застонала и впала в какой-то кататонический ступор на несколько секунд. Остальное не запомнилось вовсе. Она с опустошённой головой, под впечатлением от пережитого, но не в силах вспомнить ничего в деталях, да и не стараясь особенно, выбралась из его квартиры и на автопилоте, бессознательно добралась домой. Дома Ляля так же машинально, как ехала в метро, отправилась в ванную под душ – не расхлябанный, как у него, а бьющий аккуратной водной лейкой в одном направлении из гэдээровского смесителя на гибкой змеевидной трубке, аккуратной и упорядоченной, как её жизнь до сегодняшнего дня. Она прошлёпала мокрыми ногами по пути из душа, чтобы снять трубку телефона, который мелодично трезвонил в прихожей, – ей вдруг показалось, что это звонит Роман, забывший сказать ей ещё что- то важное, что они сегодня пропустили там, в его постели, но вовремя вспомнила, что у него нет и не может быть её номера телефона. Из трубки выпрыгивал синкопирующий, как у Пресли, Лилькин голос, словесные перепады которого сводились к одному вопросу: «Ну что? Новости есть?» И Ляля, перекормленная ощущениями, бесцветным голосом сказала: «Есть. Хорошие. С подробностями и фоторепортажем. Но только в завтрашних газетах. Сейчас устала – не могу. И родители вот-вот нагрянут». Лилька издала торжествующий вопль Пятницы, увидевшего Робинзона, и наконец-то отключилась. А Ляля, в домашнем халате и с дежурным учебником в руках, приготовилась встречать родителей, не в силах отделаться от загадочной и совсем неуместной фразы из китайской даосской притчи тысячелетней давности, которую слышала на последнем сборище умников- альпинистов от аспиранта-китаиста и которая вне всякого контекста снова и снова лезла ей в голову: «Проникновение в триграмм позволю себе считать делом, достойным чертей и духов». Лилька едва дотерпела до следующего дня и после занятий, загнав Лялю в парк на лавочку под всё ещё греющие лучи солнца, устроила ей форменный допрос в стилистике бескомпромиссного шерифа из американских фильмов: «Как? Да что? Да сколько раз? Да какой он у него? Да что ещё он делал?» Но Ляля, переполненная ощущениями и ещё не отошедшая от пережитого, отвечала односложно и больше по возможности отнекивалась, чем в конце концов вызвала взрыв шутливого негодования у подруги. – Слушай, с тобой не соскучишься! – воскликнула Лилька с напускным отчаянием. – То ты изображаешь из себя тургеневскую девушку, всю такую Асю в белом – ни одного поцелуя без любви и вся такая хрень! Впрочем, всё лучше, чем эта дура из «Комсомольской правды» Елена Лосото – такой себе Павка Корчагин в юбке. А оказывается, что ты не Ася и не Лосото, а Незнайка из Солнечного города. Читала? Тот, которому приказали не рассуждать, а отвечать: «Да, господин, нет, господин». Понятно? А он в ответ: «Да, господин, нет, господин». А ему: «Ты что, дурак?» А он в ответ: «Да, господин, нет, господин». Так и ты. Но Ляля, несмотря на словесные атаки подруги, только улыбалась внутренней потаённой улыбкой, вся оставаясь во власти того, что произошло с ней вчера, чем, кстати, безумно раздражала Лильку, как раздражает любого человека эмоциональное отсутствие собеседника, участвующего в разговоре лишь так, ради проформы. И Лилька-шериф, за неимением самых свежих улик о таинствах плотской любви, бросилась в лихорадочный пересказ старых, позаимствованных то ли от других своих подружек, то ли из собственного богатого опыта деталей, сопровождаемый изрядной долей дидактики в духе «вот ведь как бывает!» Если и был волшебный ключик, которым можно было отворить наглухо замкнутое на себе сознание Ляли, то именно вот этот бесстыдный пересказ того, как это было у других, чего она так опасалась прежде. Но теперь, когда она была надёжно вакцинирована от чужих душевных инфекций своей собственной – тем, что она ощутила вчера, лёжа под ним, – чужие злоключения потеряли для неё всякую опасность. Лилька, войдя во вкус, продолжала ораторствовать на любимую тему, и Ляля с некоторой оторопью поняла, что ей, наверное, повезло, если сопоставлять её опыт с тем, что описывала Лилька, иллюстрируя свою лекцию примерами многочисленных подруг. Ляля, наконец, откупилась от посягательств подруги на подробности одной лаконичной фразой: «Если твои подруги-бедолаги не врут и их лишали девственности вот так, как ты рассказываешь – какие-то любители-самоучки, слесари- интеллигенты, – то тогда мой вчерашний Роман, судя по всему, виртуоз». Само слово «виртуоз» погрузило Лильку в ещё большую ажитацию, но Ляля молчала, как цельный в своем моралистском характере ковбой из бескрайней Монтаны, которого не расколоть на допросе с пристрастием ни одному нечистому на руку шерифу. Роман и на самом деле был виртуозом – и она осторожно, постепенно убедилась в этом, опровергнув для себя это лукавое прилагательное «вчерашний». Нет, он постепенно стал для неё и «сегодняшним» и «завтрашним», потому что она небрежно, будто походя, продолжала назначать ему встречи раз в неделю, уже не притворяясь, что ей нужно что-то ещё, кроме этого… Чтобы он аккуратно, без надменности и суесловия учил её в постели. Этот выбор мог показаться странным, ибо в повседневной жизни и на вечеринках, куда она ради светского протокола появлялась хватить очередную порцию масонско-альпинистских мудростей и тайком сравнить себя с девушками в шерстяных юбках и джинсовых куртках на голое, без лифчика, тело, он токовал как тетерев в брачную пору и потому мало отличался от остальных. Все эти вечеринки, болтовня, все эти встречи-пересечения с аспирантами, эмэнэсами, горновосходителями, стройотрядовцами, работниками НИИ и закрытых номерных «ящиков» являлись для него природной средой обитания, экологической нишей для подотряда хищников-мужчин с претензиями на интеллект. Но в сексе он раскрывался с другой стороны – как умелый скрипач, который проделывает такие чудеса мастерства и берёт такие ноты, что можно было только восхищаться… или учиться. И она, внутренне поражаясь тому, как судьба, смеясь, снова и снова уготавливает ей роль ученицы, теперь вот и в самом интимном, в этом, послушно и с интересом училась, стараясь не думать о том, что бы сказали родители, узнав о таких «уроках». А Роман, подобно Пигмалиону и, похоже, чувствуя себя таковым, лепил из неё женщину. Он руководил ею и одновременно давал свободу, чутко улавливал все движения и тактично корректировал: здесь ты поняла меня, вошла в такт, а вот здесь – фальшь, перебор, не ту ноту взяла. И Лялька слушалась и повиновалась. И старалась, как первая ученица. До того, как это случилось, ей думалось, что секс – это какие-то акробатические упражнения, сопровождающиеся приятными ласками. Ну а теперь, когда он нежно и в то же время сильно и требовательно приникал губами к её соскам или ласкал там, или просто трогал в таких местах, где к ней прежде не прикасался никто и никогда, Ляле казалось, что она взмывает куда-то в поднебесье. Новые, какие-то взрослые ощущения волновали её и оставались в памяти на весь день, на всю длинную неделю, вставали перед мысленным взором на лекциях и семинарах, пугая яркостью видений и неуместностью. А главное, теперь у неё была тайна, которую никому, кроме Лильки конечно, она не собиралась раскрывать. И ещё: она научилась быть двуличной! Оказалось, что секс – это тот водопад, излучина двух полноводных рек, где сливаются воедино два самых сильных потока жизни – искренность и лицедейство, реальность и игра в неё. Постепенно втягиваясь в игру, в это шпионское двуличное существование, она откровенно играла с Романом, изображая страсть. Подставляя под град поцелуев лицо, она внутренне подсмеивалась над ним: «Прямо-таки Love-maсhine, а не человек». Впрочем, он сам её этому научил, наверное, ведь все его ласки были хорошо поставлены, отрежиссированы и уж точно многократно отрепетированы с другими – в этом она не сомневалась! Она пыталась представить себе, как ведут себя с ним те другие, с янтарными бусами из Прибалтики на шее и шерстяными свитерами, под которыми плескались их тощие, без лифчика, груди? Снимали они эти бусы перед этим? Или нет? И как, интересно, он начинал прелюдии с ними? Так же, как и с ней? С конфетных словесных сладостей, неизменно произносившихся с лёгкой хрипотцой в голосе, перемежающихся просьбами-наставлениями – что, куда, как быстро? И его ласки и поцелуи во все эрогенные точки, о существовании которых Ляля, к стыду своему, узнала именно от него, Романа… А у тех, других – эрогенные точки где? Сильнее или слабее, чем у неё? И соитие – как это выглядит не с ней, а с другой женщиной? Её подмывало спросить об этом, инстинкт первой ученицы толкал поднять руку и задать вопрос – но, конечно, это было немыслимо! Да, он был много опытнее её, как книгочей, через руки которого прошла целая библиотека. А она только-только научилась читать эту книгу, с книжным же именем «Роман» (ещё одна усмешка судьбы!). Она ещё в восхищении шевелила губами, произнося строчки и всё ещё поражаясь тому, как из маленьких буковок складываются слова и фразы. Но внутренний женский гонор шептал ей, что есть и другие книги, и их тоже предстоит прочесть! С каждой неделей этих сексуальных свиданий в ней росла уверенность: она уже взрослая, опытная женщина, знающая многое «о них», этих непонятных существах, этих инопланетянах, так выразительно окидывающих её нескромными взглядами на улицах и в метро. И она тоже стала смотреть на них другими глазами. А тут ещё Лилька, неугомонная в поиске идеального самца, приставала к ней с вопросами в стиле анкетирования: ну, а этот как? в твоём вкусе или нет? а почему нет? а ты-то, дурочка, что – думала, что они все одинаковы? а для тебя что самое важное? В довершение ко всему Лилька навязала ей ежедневную игру – просмотр украдкой гипотетических кандидатов на улице и в метро по дороге домой из института на предмет интуитивного определения: а каков он в постели? И они, как две норовистые козы, вдруг согласно начинали отрицательно мотать головами из стороны в сторону в знак полного отторжения кандидата, или столь же нелепо утвердительно кивали головами, вызывая вопросительные взоры других пассажиров. Впрочем, сплошь и рядом они расходились во мнениях, чаще всего Ляля, штудировавшая реалии американской жизни по журналу «Тайм», который ей исправно поставлял Жора из спецхрана, объявляла что-то типа «коллегия присяжных не пришла к согласию» – ей претили многие кандидаты, на которых Лилька готова была без колебаний броситься. И Лилька, в притворном раздражении восклицала: – Ну, раз нет консенсуса, обвиняемый считается невиновным, то бишь, несмотря на свою кажущуюся преступную неказистость, весьма и весьма… Ничего ты в мужиках не понимаешь, росомаха! Это же кусок секса! *** Всю жизнь приходится делать не то, что хочется, а то, что нужно. Прямо-таки как в той, давней уже остроте из КВНа: «Чем надои отличаются от удоев? Тем, что в них есть слово “надо”»! Боже, сколько он за свою жизнь переделал дел по принципу «Не хочется, а надо!» А, с другой стороны, если подумать, в этом всегда оказывался какой-то потаённый смысл. А тогда, в 1972-м, это что было? Тоже ведь божий промысел! Ведь не хотел он ехать в Чегет – тем более что на лыжах стоял, может, второй раз в жизни. В Донбассе снег не норма, а погодная аномалия. А гор и подавно нет. В общем, ехать и позориться совсем не хотелось. Да и экипировки не было. Пришлось покупать за последние деньги этот жуткий совковый спортивный костюм из шерсти, на котором красовалась надпись «Спартак», что ли? Да, именно «Спартак». И ещё та бежевая польская куртка – совсем не в тон. «Как я одевался тогда… Как вспомню, так вздрогну!» И ехать совсем не хотелось, но почему-то было ощущение – «надо». Да и какой смысл сидеть в Москве в пустой общаге? А в Изотовке три недели после сессии тоже делать нечего. И он полетел с приятелями на ИЛ-18 – том самом, четырёхмоторном, который теперь только в хронике увидишь. Кстати, очень надёжный самолёт. И как планер, и по моторной группе. В случае отказа мог на двух двигателях долететь. Правда, думать о таких вариантах не хотелось. Полувыстывший на морозе салон, стюардесса из Внуковского авиаотряда с покрасневшим от холода носом, леденцы «Взлётные»… Боже, да было ли это? Хорошо, что припасли фляжки с грузинским вермутом за рубль семнадцать. Редкостная гадость. Но тогда они согрелись, и мысли о посадке с отказавшими двигателями ушли из головы весьма кстати. Назавтра на склонах, конечно, пришлось приятелям признаться, что горные лыжи – это не для него. Отмазка вполне уважительная: Донбасс – это, исторически говоря, Дикая степь, и по ней если кататься, то только на лошади. Этой лошадью, которую почему-то сразу все вообразили, как живую, он их пронял, конечно, – на лошади верхом никто из них не ездил! Кроме него, как явствовало из его уверенного тона. Проверить эту ложь никто не мог, и они от него отстали. Спасибо и на том, что научили лыжные крепления застёгивать да показали, как делать повороты и тормозить на коротких горных лыжах. Хорош он был тогда – неуклюжий, в этом чёртовом шерстяном костюме, в той совдеповской куртке… Да ещё неумело скользил не вниз, а поперёк склона, cтараясь не попадаться на глаза знакомым из МАИ. Глава 2 «Стою на вершине…» Новый, 1972-й год и окончание сессии две подружки отмечали в кафе «Крымское» на «Парке культуры», которое завсегдатаи – сплошь мгимошники и инязовцы – именовали не иначе как «Крым». В «Крым» сбегали с лекций, там готовились к экзаменам, обменивались конспектами, списывали задания. В общем, там собирались все свои, за исключением редких вкраплений цивильной публики. Признаком «своих» были громкие, без оглядок на окружающих разговоры и здоровый жеребячий смех без риска получить в ответ осуждающий взгляд кого-нибудь из персонажей средних лет, которых невоздержанная на язык Лилька в присущей ей манере называла «26 бакинских импотентов», или их сверстниц, растерявших остатки сексуальности, но не утративших желания осуждать её в молодых. Поскольку ребят там всегда оказывалось больше, чем девчонок, Лилька постоянно устремлялась в «Крым», как стремится на свежевспаханный луг скворец в поисках жирных отборных червяков. Вот и сейчас Лилька оценивающе осматривала присутствующих, одновременно слушая подругу, которая оживлённо и с чувством облегчения щебетала о своём. И немудрено – сессию сдала на пятёрки, зачёты стали формальностью. А самое главное – в тот день с утра из «Кремлёвки» выписали, наконец, Жору. Здорово он тогда их всех напугал – загремел с микроинфарктом, к счастью не очень тяжёлым. У Ляли гулко, как-то потусторонне застучало в ушах, когда они вдвоём с матерью, обе в белых халатах, стараясь ступать на цыпочках, вошли к нему в палату. Жора, обычно загорелый – воплощение лозунга «солнце, воздух и вода» даже в гриппозной, обесцвеченной зимней Москве – на этот раз выглядел каким-то иссиня-бордовым, а черты его лица стали резче – точь-в-точь как на снимках сельских армян, которые Ляля видела на страницах журнала «Советский Союз». Отец широко улыбнулся им навстречу, но Ляле почудилось, что где-то глубоко в его взгляде засели искорки страха. И это испугало её больше, чем нездоровая бордовость его щёк. Ляля кинулась к нему, пряча за суетливостью движений собственный страх, и, искусно интонируя армянский акцент, шутливо восклицала: – Послюшай, ара, видишь что бывает, когда коньяк пьёшь по-русски, по-шалтай-болтайски. Панимаешь? Настоящий армянин коньяк закусывает, и обязательно персиком! Жора смотрел на неё, как добрый незадачливый пёс, которого заботливая хозяйка в последнюю минуту оттащила за тугой ошейник от края смертоносного обрыва, и Ляля вдруг впервые почувствовала, как сильно и безотчётно она на самом деле любит отца. Всё время визита, пока Валентина подробно расспрашивала мужа о лекарствах, кардиограммах и результатах анализов, Ляля смотрела на него будто с помощью какой-то новой, доселе не испытанной оптики для души. Она впервые почувствовала себя в его присутствии взрослой женщиной, готовой к ударам судьбы, а он ей представился просто мальчишкой, пусть и с лёгкой примесью седины на висках. Наверное, Жора тоже что-то почувствовал, ощутил интуитивно, что тот инфаркт неспроста, что это какой-то сигнал свыше – пусть невнятный и не очень поддающийся расшифровке, но знак судьбы. С присущим ему умом и проницательностью он понял: надо что-то поменять, безразлично что, но поменять радикально. Повинуясь скорее житейскому инстинкту, чем здравому смыслу, он пошёл на авантюрный, с точки зрения армянина, поступок – отпустил свою взрослую дочь на Кавказ на зимние каникулы. Ещё до своего выхода из больницы Жора раздобыл через МИД две путёвки на горнолыжную базу в Чегете, о чём и не замедлил торжествующе сообщить Ляле по телефону. Это прозвучало так неожиданно… Она была сбита с толку: – Поехать вдвоём с мамой на лыжах кататься? А ты как? Оставить тебя здесь одного? Нет, не пойдёт. Жора на другом конце телефона жизнерадостно выдал своё любимое «отнюдь нет», и Ляля окончательно убедилась в том, что у него дела пошли на поправку. – Нет, Лорис-Беликова, дитя солнечной Армении! Предлагаю тебе поехать с твоей подружкой – как её, Лилей. Созвонись с ней к вечеру – мне нужно путёвки выкупить в профкоме до конца недели. Заодно и лыжный костюм свой опробуешь – тот, австрийский, красный. А то мой подарок уже два года в шкафу без дела валяется. И вот они сидят в кафешке вдвоём, Лиля и Ляля, предвкушая отъезд на Кавказ, и провожают уходящий год полусладким шампанским и пломбиром с арахисом. После каждого глотка Ляля слегка морщится (она пьёт только брют), а Лильке – в самый раз. На неё вдруг нападает безотчётное веселье, и она, давясь от приступов смеха и разбрызгивая шампанское на ворот водолазки, рассказывает Ляле, как на днях мучилась над составлением индивидуального комплексного плана по учебной и общественной работе. – Представляешь, пристал этот комсорг группы: все давно отстрелялись, одна ты, видите ли, не сдала. У него кличка – Элвис, а знаешь почему? Делает себе такой кок с пробором и псевдобаки, как у короля рок-н-ролла. Я ему на ватмане написала каллиграфическим почерком: «Обязуюсь проштудировать три источника и три составные части молодёжного движения на Западе – секс, наркотики и рок-н-ролл». И вторым пунктом: «Обязуюсь совратить Элвиса в приемлемое для него время». Видела бы ты, как он покраснел! Даже испариной покрылся! Лиля опять закатилась смехом, так что на них стали оглядываться сидящие за соседними столиками молодые люди. – А что, неплохая идея, кстати, – задумчиво сказала Ляля. – Насчёт плана на будущее, тем более комплексного, не уверена: будущее всегда теряется в тумане. А вот подвести итоги года можно. Достижения года: окончание школы, поступление в институт и потеря девственности. Фильмы года: «12 стульев», а из западных – «Декамерон», на закрытом просмотре видела. Книга года, пожалуй, «Никогда не люби незнакомца» Гарольда Роббинса – я в подлиннике прочла. Дурацкий перевод названия, правда? «Never Love a Stranger» звучит куда лучше. – Слушай, а чем у тебя роман с Романом закончился? – спросила Лиля, нарочито играя словами, – вы после этого что, не встречались? – Встречались несколько недель регулярно. А потом как-то нет, знаешь… Что-то в нём не то… Хотела бы я знать, сколько у него баб было. Десятки, пожалуй… Но дело не в этом. Помнишь сюжет Возрождения «Леда и лебедь»? Во всех картинных галереях мира есть варианты. По- моему, даже у Микеланджело. В постели он нежный, как Лебедь; и ласки у него как у лебедя – уж не знаю, что тут символ чего – лебединая шея крепкая и гибкая, как… – дальше сама можешь представить; а я для него – Леда. Для него, кажется, любая… – тут Ляля запнулась, не решаясь произнести слово, – Леда. С ним здорово, когда он тебя… – она опять запнулась, – когда он это с тобой делает. А потом – что-то не то. Сама не знаю почему. Я тут случайно школьную программу по литературе вспоминала и подумала: представляешь, если бы Чацкого и Молчалина соединить в одного человека? Вот как раз Роман бы и получился. И ещё, знаешь, лучше бы он молчал. Слишком много слов – он мне даже Пушкина цитировал как-то после этого, что-то вроде: Она покоится в объятиях Зевеса; Меж ними юная любовь, – И пала таинства прелестного завеса. Нет, я ему благодарна, конечно, это же его усилиями пала моя «таинства прелестного завеса». Она не стала уточнять для Лильки, что всё равно наведывалась в ту квартиру с просевшим диваном и с так и не зажжённой индийской свечой. Секс с мужчиной – не именно с Романом, а просто мужчиной со всеми его работающими мужскими атрибутами – понемногу приобрел для неё самодовлеющий характер, и её тянуло в этот омут, хотелось сладкого так, как иногда хочется вот этого мороженого, что сейчас томно оплывало в её чашечке под тяжестью арахисовой крошки. Другое дело – сколько в этом мороженом сахара и прочих наполнителей… Роман, кажется, стал от неё отставать в эмоциональном развитии, что ли? Ей в последнее время хотелось, чтобы взял её, овладел ею какой-то властелин, хозяин, повелитель, который бы скрутил её в бараний рог и изнасиловал – ну или, по контрасту, пылкий юноша-девственник, у которого ещё никого не было. Вот как этот, за соседним столиком, что так смешно покраснел в ответ на Лилькины авансы. A Роман со своим альпинизмом, помноженным на интеллигентские лясы, клонящиеся к бардовским песням вперемешку с йогой и литературщиной для приманки аспиранток с филфака, напоминал ей двигатель, работающий на холостом ходу, без сцепления с колесами. Впрочем, этот мыслительный конструкт был, наверное, не для Лильки – не в коня корм. И потому Ляля вслух сказала с несколько наигранной грустью: – Любви хочется, чувства «большого и чистого», как у Дорониной. – Ну, насчёт любви не гарантирую, – Лиля всё ещё не отошла от своего весёлого настроения. – Вот большого, а главное чистого обязательно найдём, – хохмила она. – По-моему, ты мудришь. Спасибо скажи Роману, что эту твою завесу так умело раскрыл. Жаль, что мне он вовремя не попался. До сих пор оторопь берёт, когда своего первого вспомню. Не умеешь – не берись! – со смехом добавила она, и со значением зыркнула на молодых людей за соседним столиком. Их головы, как по команде, повернулись в сторону девушек, а один густо покраснел. – У меня составлен комплексный план, –нарочито громко начала она, – как минимум четыре мужика в наступающем году. Программа называется «Времена года» Вивальди! Чувствуешь, что я музыкальную школу закончила? – И она выразительно подмигнула покрасневшему юноше. – Ну это ещё ничего! – в тон ей лукаво воскликнула Ляля. – Могла бы быть музыкальная сказка «Двенадцать месяцев». Лиля снова заразительно рассмеялась и сказала: – Всё, хватит! У меня уже щёки от смеха болят. Давай ещё по мороженому? *** К турбазе ехали на автобусе. Водитель-кабардинец отчаянно лихачил, автобус то рывком срывался на высокую передачу, то вдруг резко тормозил, как осаженный скакун, и женская половина пассажиров, к удовольствию кабардинца, взвизгивала от страха – частью напускного, частью непроизвольного. Пару раз останавливались, когда какая-нибудь из девчонок, сидевших впереди, подбегала к водителю, закрыв рот рукой в варежке, и отчаянно жестами просила выпустить её на обочину. Лялю не тошнило, и она вовсю вертела головой, с интересом разглядывая тёмные пирамиды сосен по обе стороны. Ей казалось, что автобус попал в готический собор, разве что созданный из снега и сосен – в такой она заходила во Львове несколько лет назад. Лилька, неумолимо болтавшая всю дорогу, вообще отсела назад, где было пять сидений в ряд над двигателем и где сидели молодые люди, которых не пронимали ни тряска, ни крутые повороты, ни выхлопные газы. Они даже успели несколько раз приложиться к фляжкам, куда предусмотрительно перелили болгарский коньяк «Плиска», и наверняка угостили Лильку – потому что та хохотала громче обычного. Оглянувшись пару раз, Ляля увидела, что та с хохотом пересаживалась с одного сиденья на другое, не упуская случая приземлиться на коленки к какому-нибудь из попутчиков. – Вивальди, «Времена года», композиция «Зима», – громко объявила Ляля, поднеся ко рту свёрнутый листок бумаги наподобие микрофона. Лилька просто захлебнулась от смеха, а кто-то из молодых людей, поняв Лялькино объявление буквально, заметил: – Какая у вас подруга эрудированная, однако. – Да, эрудиции ей не занимать, – давясь от хохота, парировала Лилька. – Главное – суметь грамотно применить на практике полученные знания. Тёмная хвоя сосен на последних километрах перед Терсколом отступила в сторону и пропала, открылись склоны Чегета с нитками подъёмников и трассами спусков. Крошечные точки – фигурки лыжников на снегу – напоминали яркие крошки на белоснежной ресторанной скатерти. На турбазе сбросили вещи и второпях, стараясь успеть до ужина и наступления темноты, выскочили на ближайший склон. Снег был глубокий и рыхлый, так что Ляля, несмотря на свою субтильность, утопала в нём по колено. По склонам носились лыжники, вздымая на виражах облака снежной пыли. Ляля с некоторой оторопью сообразила, что горнолыжные скорости вполне сопоставимы с мотоциклетными, и решила ограничиться тем, что попроще. Когда подошла её очередь, она всё-таки взяла напрокат горные лыжи – так, на всякий случай, вдруг понравится. Но больше надежд она возлагала на обычные, равнинные, которые она тоже попросила, игнорируя насмешливые взгляды студентов, стоявших в очереди за ней. Тех, кажется, раздражали не столько эти равнинные лыжи напрокат, изрядно потёртые и резко бьющие в глаза своим несоответствием с её ярким фирменным костюмом, сколько сам этот костюм, вызывающе модный и красивый, – недосягаемая мечта даже для лыжников общества «Буревестник», которые готовились здесь к Спартакиаде профсоюзов. – Девушка, а у вас что, четыре ноги? – сострил один из них. – Что-то незаметно. Ляля смерила их вызывающим взглядом и сказала: – Да нет, готовлюсь к чемпионату мира по биенскиингу. Этот вид спорта она только что придумала, соединив первую часть от первого пришедшего на ум слова «биенале» – фестиваль, проходящий два раза в год, и «skiing» – катание на лыжах. Умники из «Буревестника» уважительно закивали, делая вид, что уж им-то такой вид спорта, конечно же, известен, а как же? Лилька, стоявшая рядом, заржала, как скаковая лошадь, готовящаяся к выездке. Она-то, в отличие от подруги, решила испытать на каникулах все радости жизни и на следующее утро, сразу после завтрака, исчезла на весь день вместе с новым знакомым – кажется, тем самым, который накануне привёл её к дверям их номера глубоко за полночь; Ляля сквозь сон слышала, как они подозрительно долго возились и глубоко, протяжно вздыхали у входа, не до конца закрыв за собой дверь. Ляля, по правде сказать, радовалась свалившемуся на неё одиночеству: нужно как-то остыть от горячки уходящего года, подвести итоги, покопаться в собственных мыслях, не отвлекаясь на чужие. Да и микроинфаркт отца как-то здорово вздёрнул её психику, так что покой пришёлся кстати. Дня три она жила размеренной жизнью праведницы: поднималась на подъёмнике на гору, чтобы полюбоваться волшебным зрелищем – прямо перед ней высился Эльбрус, а у подножия синели сосновые леса Баксана, – благостно ела на завтрак обязательный творог со сметаной, а на ужин пила кефир, скудно посыпанный кристалликами рафинада. Каждое утро час-полтора с каким-то философски спокойным отречением каталась на пологих склонах рядом со зданием турбазы, время от времени сверяясь с часами, чтобы ненароком не вернуться в номер раньше времени и не нарушить сексуальный марафон Лильки с очередным персонажем из цикла Вивальди. На снегу почему-то особенно ясно думалось, несмотря на лёгкую, как далёкая мелодия, головную боль – знак высокогорья. А потом из ниоткуда появился он – Вадим Савченко… Он сначала обратил внимание не на неё, а на яркий лыжный костюм, который что-то ему мучительно напоминал. Она неторопливо скользила вниз по склону. Удивительно – одета как на Олимпиаду в Саппоро, а катается не торопясь, без шика и снежных фонтанов. Савченко вдруг сообразил тогда, что напоминает ему тот вишенно-красный костюм, – ну конечно, мотоцикл «Ява»! Мечта любого половозрелого идиота из Изотовки! И главное, чтобы на бензобаке, таком же ярко-красном, как и весь мотоцикл, красовалась переводная картинка какой-нибудь белобрысой, распутно улыбающейся Гретхен или Анники из ГДР. «Да ёлки-палки! Как же я забыл?! – воскликнул про себя Савченко, окончательно расставаясь с остатками сна. – Да, вот эти пошлые переводные картинки, их привозили пацаны из соседних пятиэтажек, служившие срочную в ГДР. И эти красавицы улыбались седоку мотоцикла блудливо с бензобака, в опасной близости с промежностью. У меня самого вроде была такая картинка – кто-то подарил. Точно, была! А куда я её дел? Чёрт знает! За неимением мотоцикла. И даже не поменял, а можно было бы на что-то поменять… Интересно, что с годами ничего становится не жалко. Только прожитых лет… и тех женщин, которых не удалось… Да и то не всех». А она была хороша в том костюме, куда лучше мотоцикла «Ява»! И он катил на лыжах за ней в отдалении, всё время сзади, чтобы не позориться в своём нищенском костюме. В таком сиротском одеянии если уж показываться, то надо кататься как бог! Его костюм – это жалкий мопед; как эти мопеды назывались? «Верховина»?! Точно, «Верховина»! Редкостная по уродливости конструкция! Содрали, как водится, у немцев по трофейным репарациям. И гнали производство, не стесняясь, до семидесятых. А она – «Ява». Или даже лучше – «Jawa». Савченко вспомнил, как в детстве, совсем маленьким мальчишкой, воображал себя машиной «Волга» с оленем на капоте. А иногда – «Москвичом-408». Ничего странного, у всех мальчишек такие фантазии. Их манят машины, они кажутся им живыми существами. Как это в психологии называется – антропоморфизм, что ли? Когда «Москвич» кажется тебе маленьким живым существом с удивлёнными круглыми глазами? И звук его мотора как интимное рычание какого-то милого животного. Да, ты одушевляешь это странное существо, и жалеешь лишь о том, что оно не твоё. И ты завидуешь чистой детской завистью тем немногим счастливчикам, которые свободно берутся рукой за элегантную дверную ручку этого «Москвича», чтобы утопить круглую кнопку в её основании и, открыв дверь, сесть с восторгом, какой бывает только в детстве, в красивые дерматиновые формы его сиденья. «Какой я был тогда зелёный лопух, – с иронией подумал он. – В 23 года воображать себя мопедом, а красивую женщину – мотоциклом из далёкой, как сказка, Чехословакии. Вот что значит быть запоздалым девственником – даже фантазии не эротические, а какие-то детские. А впрочем, не жалею ни о чём. Здорово всё-таки, что моя первая женщина – вот такая». Тот год, 1972-й, вообще получился каким-то вещим. Если задуматься, вся его жизнь, весь маршрут этого тяжёлого состава, со всеми промежуточными станциями нарисовался тогда, в январе, на склонах Чегета, где он стыдливо слонялся в одиночестве, неумело раскатывая лыжи до подобия скольжения, и с кошачьим любопытством поглядывал на красную фигурку на снегу. Он даже помнил, как выглядел этот снег, на который уже упали тени, подсвеченные морозным багровым солнцем, что спешно закатывалось за гору. Снег был бело-серебристого цвета, как пепел от сгоревших углей костра, в котором в детстве с Димычем, Игорем Клопковым и Витькой Иричуком пекли картошку на втором газоне проспекта Победы. Этот бело-пепельный цвет здорово выглядел бы в отделке интерьеров «Боинга». *** Он к тому дню управлялся на лыжах уже неплохо, даже виражи закладывал, умело кидая тело то влево, то вправо. Потому и увлёкся, потеряв за этими экзерсисами яркую фигурку из виду. Подумал, что она на базу уже ушла, и решил ещё раз для закрепления навыков, а лучше – для небольшого куража скатиться от подъёмника до основания склона, за грядой которого начинались другие, совсем нешуточные трассы, куда ему, с его степным прошлым, лучше не соваться. Снег уже подмерзал и зло шуршал под кромками лыж, которые не тормозили, а, наоборот, опасно несли вперёд. И Савченко таки поймал кураж – стремительно и даже с виражами скатился вниз, едва не завалившись на спину, когда лыжи на секунду взмыли в воздух на небольшом бугорке. Вот там, где склон уже полого выравнивался, среди миллиона лыжных следов, нарезанных за день, он вдруг снова увидел эту красную каплю её костюма, совсем не яркую, а скорее винно-бордовую в наступающих сумерках. Она сидела на снегу, отчего казалась почему-то больше, чем раньше, при дневном солнце. Одна лыжа валялась в стороне, и он тогда с одного взгляда почему-то своим геометрическим мышлением представил другую, ту, что на левой ноге, как основу равнобедренного треугольника по отношению к её телу. Здорово он тогда заложил вираж рядом с ней! Снегом её не засыпал, но фонтан получился эффектный. За такой вираж можно было простить любой совковый лыжный костюм! Она уже сняла шапочку, или, может, та слетела во время падения? – и ещё сквозь пелену поднятого им самим снежного фонтана он мельком увидел её густые, разлетающиеся в стороны чёрные волосы. Она поворачивалась к нему медленно, как главная героиня в фильмах Феллини. А ещё Савченко видел такое лицо и такие волосы на одном из полотен в художественной галерее в Таганроге, где был с родителями на экскурсии прошлой зимой. Та Женщина с картины, конечно, запомнилась ему не только и не столько лицом, сколько тем, что художник изобразил её в костюме Евы. Тщательно выписанные женские прелести, которые тогда вызвали волну пошлых шуточек у мужской части экскурсионной группы, долго потом мучили его по ночам, не давая ему спать и живописуя всякие непотребства, которым ему так хотелось с ней предаться. Впрочем, таганрогская аналогия осенила его потом, много позже. Ему не пришлось изобретать фразу – она сложилась сама собой, и он почему-то шутливо, без запинки отрапортовал голосом образцового стража порядка: – Горно-егерская альпийская служба! Сообщите, что произошло? Почему Вы лежите перпендикулярно лыжам? Ляля с секундной оторопью посмотрела на него, а потом расхохоталась: – Как, как? Перпендикулярно? Вы что, из Германии? Немец? Или, скорее, эстонец? Что за лексикон странный – альпийская служба! Помогите мне лучше встать… Как там у вас? Вертикально, а не перпендикулярно – на лыжи. У меня нога из крепления выскочила, вот я и свалилась. Хорошо, что не на склоне, а уже здесь, на выезде. Меня, кстати, Лялей зовут. А под каким именем числится горный егерь? Никогда он с такой непринуждённостью не называл своё имя женщине! С ней почему-то было легко с самой первой минуты, и пока он заново водружал её ботинок в крепление лыжи, вдохновенно болтал милую чепуху, вполне органично оставаясь в образе гипотетического егеря с действительно каким-то немецким (а скорее тирольским) складом ума и построением фраз. Ляле понравилась эта словесная игра, и она, с иронической покорностью следуя за своим нарочито строгим провожатым и несколько пыхтя от усилий и превозмогаемой усталости, пару раз назвала себя в третьем лице «фройляйн Ляля», а под конец, расхрабрившись, назвала его «майн либе егер» и даже «майн херц». Он не совсем складно работал лыжными палками, вышагивая сбоку и чуть впереди, время от времени останавливаясь, чтобы она могла отдышаться, при этом внимательно разглядывал её лицо. Тогда он и вспомнил ту, что на картине в Таганроге, но целомудренно прогнал от себя образ всего, что могло скрываться под тканью лыжного костюма. Как там у поэта – большого любителя женщин и завистника Пушкина? «Будто бы вода – давайте мчать, болтая, будто бы весна – свободно и раскованно». Вот так и он чувствовал себя тогда – мчал, а не карабкался на лыжах к турбазе, и они обменивались какими-то малозначащими, но лёгкими и искрящимися, как весенние сосульки, фразами. Она, что любопытно, не сразу расшифровала аббревиатуру МАИ, да и, расшифровав, кажется, не оценила породистость его вуза. Впрочем, самолёты – это её впечатлило. – Пассажирские? – несколько наивно спросила Ляля. – И они тоже. Но преимущественно сверхзвуковики. Истребители. Впрочем, для очаровательных девушек все подробности покрыты завесой секретности. – Эту фразу он договаривал уже на складе, где они сдавали взятые напрокат лыжи, стараясь своим голосом перекрыть сердитые возгласы кастелянши, которая требовала, чтобы возвращающиеся со склонов студенты тщательно очищали лыжи и ботинки от налипшего снега. – Егерь, давайте на «ты», – предложила она так беззаботно, что он только усмехнулся и в тон ей сказал: – Ну что же, конечно. Тем более что со слова «ты» начинается самая употребительная в мире фраза «Ты есть хочешь?» Потому что егери… А как, кстати, правильно – егери или егеря? …за день скитаний по склонам, спасая красивых девушек, проголадываются – фу, какое слово нескладное, захачивают? захотевают? – совсем запутался. В общем, доходят до волчьего состояния и могут этих красивых девушек покусать. – Хорошо, веду тебя есть, – послушно кивнула Ляля, – хотя меню в этой столовой не балует разнообразием. Биточки с пюре, винегрет и компот. А на ночь, как всегда, сиротский кефир с сахаром. – К вопросу о сахаре, – подхватил тему Савченко. – Мне здесь, в горах, на этом холоде что- то жутко не хватает сладостей. Я вообще сладкоежка. Обожаю всякие варенья и выпечку. Я тут притащил с собой из Москвы печенье и клубничный конфитюр. Так что после ужина можно устроить «Чаепитие в Мытищах». За ужином они болтали так весело, глядя друг на друга, как будто были знакомы сто лет, так, что Савченко даже не почувствовал вкуса тех роковых биточков с винегретом. Он весело и как бы искоса поглядывал на её лицо, и теперь, разогретое в тепле столовой, в кайме её чёрных красивых волос, оно снова напомнило ему девушку из таганрогской картинной галереи. У неё была какая-то кинематографическая внешность, которую усиливал заморский свитер толстой вязки и альпийский жилет-безрукавка. – А с чего тебе взбрело в голову егерем представиться? – спросила она. – Сам не знаю, – беззаботно отозвался он, – как-то само на язык легло. – А я думала, что ты эстонец, который подделывается под немца – этакого блондинистого арийца, белокурую бестию. Он удивлённо-вопросительно взглянул на неё: – А я что, действительно на эстонца похож? Или на немца? – Не похож, не похож, успокойся. Просто фраза у тебя получилась какая-то не наша. Где ты видел русских, которые в обращении с девушками упоминают перпендикуляры? Вадим иронично хмыкнул. – Да, как-то само собой вылетело, – так же легко и беззаботно сказал он, – вообще фраза для «Крокодила», рубрика «Нарочно не придумаешь». Это у меня перегрев от учёбы в институте. Я вот даже ворот твоего свитера по контуру воспринимаю как турбину и пытаюсь определить аэродинамические качества. – Интересно! – Она действительно с интересом посмотрела ему в глаза. – А я-то, неуклюжая, испытывала аэродинамику эмпирически, нырнув в сугроб там, на склоне. Как его зацепило это слово – «эмпирически»! Если бы она только знала! «Да, это не Донбасс», – в который раз за студенческие годы он повторил ставшую привычной мантру. Ляля ещё что-то говорила, а он по мимолётной ассоциации вспомнил, как в первый же день в общаге пять лет тому назад ни с того ни с сего услышал в мелочной перебранке второкурсников о том, кто дежурит в тот день по комнате, слово «софизм». «Да, Савченко, это тебе не Изотовка, где из трёхсот тысяч жителей дай бог если пятьдесят имеют это слово в активном словаре», – подумалось ему тогда. – И здесь, пожалуйста, «эмпирически»! Надо же! Класс! «Возьмите вы от головы до пяток, на всех московских есть особый отпечаток» – эта фраза Фамусова в миллионный раз всплыла в его памяти. – Всё-таки молодец ты, Савченко, что не малодушничал, не разменивался ни на Донецк, ни на Харьков, а замахнулся тогда на Москву! Ради такой вот девушки в красивом свитере и с таким лексиконом стоило покорять столицу! Она тем временем, вылавливая вишни с косточками из компота, говорила, без стеснения разглядывая его, как разглядывают сложный чертёж на кульмане: – Здорово, когда знаешь, о чём думают другие. Вот сидит перед тобой белокурый егерь – липовая помесь эстонца с немцем и, оказывается, думает не о женской красоте, а об аэродинамике. – Ну, положим, о женской красоте думают все – по крайней мере, мужчины. А кто тебе сказал, что всё аэродинамическое некрасиво? Возьми, например, «Волгу–21» и сравни с «Жигулями». Что красивее? Конечно, «Волга»! И не потому, что у неё двигатель мощнее, а именно из-за внешних форм, от которых веет скоростью. Да и бегущий олень на капоте тоже красивый, хоть и бесполезный, символ. – Ну, а если посмотреть на меня не как на машину, а как на девушку? – лукаво спросила она. – Что ты видишь на капоте? – Вижу красавицу, которая любит вначале выпить компот, а потом съесть вишни из него. Ляля усмехнулась, потому что фраза показалась ей немножко двусмысленной. «Раздавить вишенку» – так это, кажется, у американцев? Ляле эта фраза встретилась совсем недавно в каком- то современном американском романе, который она читала вслух по вечерам в первом семестре просто так, чтобы развивать беглость речи. По-русски гораздо грубее – «сломать целку». Она испытующе взглянула на него – нет, он, конечно, не знал, что символизирует «вишенка». И слава богу… – А ты что, по-английски свободно говоришь? – поинтересовался он. – Ну, с грамматикой всё в порядке, экскурсии по Москве могу водить. Новодевичий монастырь, Кремль. Даже знаю, как будет «успение», «преображение» и всё прочее – без них в этих древних церквях не разберёшься. – Завидую чистой завистью, – вполне искренне ответил он. – Вот чего мне природа не дала – способности к языкам. – Ну прям уж – так вот и не дала! – усмехнулась Ляля скептически. – Что тут сложного? Ленился, наверное, в школе. – Нет, серьёзно – не то полушарие мозга у меня работает. По всем предметам были пятёрки, кроме английского. Английский в провинциальной школе – это вообще не кондиция. Так вот, вообрази себе, я даже в такой некондиционной среде на пятёрку не вытянул! А ты ещё какие языки знаешь? – Французский, но это, как говорят американцы, только в пределах, достаточных для того, чтобы попасть впросак. А вообще, для языков большого ума не надо, – с обезоруживающей честностью сказала она. Вадим с уважением посмотрел на неё и покачал головой. – Нет, ты просто не ценишь, что имеешь. Ведь каждый язык – это, ну, скажем, как математика, только их, этих математик, много. Представляешь себе, существуют параллельные математики, которые выполняют те же функции, что и твоя собственная, и так же хорошо, а подчас и лучше. Но в этих математиках, представляешь, дважды два – не четыре! Или в арифметике не четыре действия, а почему-то шесть. Или извлечение корня противоположно не возведению в степень, а косинусу… Он увлёкся и даже впервые перестал глазеть на неё, а смотрел куда-то выше, поверх её головы. Ляля поглядывала на него со смесью замешательства и лёгкой женской иронии. – Нет, я тебе точно говорю: по сравнению с этими вашими математическими абстракциями языки – сущая чепуха, – добродетельно сказала Ляля, интуитивно чувствуя, что нужно притвориться простушкой… – Не знаю, не знаю… Ты вот на склоне, когда мы возвращались на турбазу, что-то говорила, на каком? – На немецком. Я просто пару фраз знаю – с родителями в ГДР несколько лет жила. Это, если использовать твоё мышление, язык перпендикуляров. Правильный очень. Всё в нём по правилам. Даже исключения подчиняются правилам. – Ладно, семинар о ценности языков и точных наук можно отложить на потом. Слушай, ты чаю не хочешь? – спросил он, перебивая ход собственной мысли. – Я от этих компотов не согреваюсь, а только ещё больше замерзаю. И вообще они у меня ассоциируются не с летом и фруктами, как положено было бы, а с холодной неуютной общагой. Сказываются годы, проведённые в МАИ. – А чай? Какие ассоциации? – заинтересованно спросила Ляля. – Чай, если индийский, ассоциируется со слоном – благо, он на пачке нарисован. Жара, джунгли и слоны. От одной мысли становится тепло и солнечно на душе. Хотя я вообще цейлонский люблю. Если серьёзно, чаепитие мне всегда Алма-Ату напоминает. У меня мать оттуда родом. Там чай пьют сто раз на день – от нечего делать. Ритуал. Но знаешь, в этом что-то есть. У людей не так много ритуалов на самом деле. Ну, например, молитва. Что это, если рассуждать исторически? Ритуал. Но не для меня. – Интересно, почему это не для тебя? – с любопытством спросила Ляля. Вадим положил руки на стол. Ему вдруг захотелось взять кусочек мела и нарисовать свой ответ, как уравнение на доске. Мела, конечно, под рукой не было – да и странно бы это выглядело. Но его тянуло дать ей развёрнутый ответ, как на экзамене, и он пожалел, что в карманах нет ручки или карандаша. – Слушай, я бы мог тебе написать это, как конспект. Люблю всё наносить на бумагу – так яснее. – Милый егерь! – Ляля снова взяла шутливый тон. – Вы действительно перезанимались в своём МАИ. Мало того, что морочите девушкам голову перпендикулярами, так ещё и собираетесь писать, не отходя от кассы, диссертацию о ритуалах. – Но прошу вас, – воскликнула она с кинематографической патетикой в голосе – продолжайте. Слушай, – тут же перешла она на знакомый, человеческий тон, – а ты что, сам из Алма-Аты? – Нет, из Изотовки. Не отвлекай меня от магистральной темы семинара. Так вот, молитва как ритуал мне не подходит по моей профессии. Где ты видела авиаконструктора, который вместо законов физики уповает на молитву? И ещё: чай можно пить в одиночку, вдвоём и целой компанией. Это гигантский плюс, если вдуматься. Например, можно пить его вдвоём с тобой. А представь себе молитву вдвоём! – Ну, хорошо. А кроме молитвы? Что ты, кстати, к ней пристал? Чем она тебе не угодила? – Не знаю, отвращение какое-то. Я в детстве пару раз бывал в церкви, в Харькове, например. Просто заходил внутрь. Там, в Харькове, такой красивый собор – если прямо идти от железнодорожного вокзала. Так вот противно почему-то. Всё – начиная от запаха и до внешнего вида людей. Старухи эти полубезумные. И ещё очень противно называть себя рабом божьим. Что- то есть в этом низкое. Как в туалет ходить на виду у всех. – Интересный вы тип, егерь. У вас там все в вашей – как это? Изотовке? – такие умные? С глубоким подходом к жизни? – Встречаются. Но долго не задерживаются. Все, кто поумнее, после десятого класса уезжают в большие города. – А что если в церковь зайти просто полюбоваться алтарём, иконами? И не загружаться смыслом всего этого? А что до злых старух (меня они, кстати, тоже напрягают), ты, когда за молоком приходишь, тебя очень заботит, какая продавщица тебе пакет подаёт – симпатичная или не очень? Тебя, я думаю, больше интересует вкус и качество того самого молока, которое в пакете…Ладно, вернёмся к ритуалам. Что ещё? – Ещё есть курение. Замечала, что делают посредственные киноактёры, когда им играть нечего в фильме? Слабый текст, неубедительный образ? Они с умным видом затягиваются сигаретой, пускают дым кольцами, смотрят куда-то в небытие и изображают титаническую работу мысли. – Да с тобой интереснее с каждой минутой. Так, глядишь, ты меня перпендикулярами и заинтригуешь. А ты сам-то куришь? – Нет, как-то не сложилось. Я пробовал пару раз – по-моему, лишняя обуза. Так же занимательно, как марку на конверт наклеивать. Не получил никакого удовольствия. – Слушай, я тоже что-то замёрзла. Нужно душ горячий принять, чтобы согреться. А потом и твой чай кстати будет. Я с собой печенье овсяное захватила из дому. Давай встретимся тут через полчаса. Он помчался к себе в номер, боясь опоздать на встречу с ней. Схватил полотенце, мыло, мочалку и побежал в общий душ, расположенный в конце длинного обшарпанного коридора. Ручные часы положил на пол возле кабинки и, ожесточённо натирая себя мочалкой, несколько раз стирал с циферблата густую испарину, проверяя, не опаздывает ли. Она ждала его с пачкой печенья под мышкой, и они отправились в столовую, как будто делали это миллион раз. Вадим сам не мог понять, почему ему было так легко с ней. Не приятно, а именно легко и радостно, как будто в его жизни случилось что-то хорошее. Так было в детстве, когда он приходил из школы в субботу, и впереди был долгий, приятный зимний вечер, когда не надо никуда торопиться, беспокоиться о домашней работе и знать, что завтра воскресенье, и можно спать сколько угодно, а потом не торопясь, со вкусом завтракать. Он, правда, немного огорчился, когда она мягко, но вполне определённо отшила его на ступеньках корпуса, не позволив проводить на второй этаж, чистенький, недавно отремонтированный, где располагался её номер люкс. – У меня соседка по номеру – старая дева и терпеть не может мужчин, – неожиданно для самой себя соврала Ляля, невольно расхохотавшись при одной мысли о том, насколько это не шло образу Лильки. – Увидит меня с тобой, заест нравоучениями до конца срока. Давай лучше утром встретимся в столовой. Ты в котором часу завтракать собираешься? Савченко зачарованно смотрел на неё, и обращённые к нему фразы доходили с опозданием и с каким-то резонансом, как при плохой телефонной связи. – Да мне всё равно. Так что в любое время. – Вот и хорошо! – воскликнула Ляля, что-то решив для себя. – Знаешь, давай встанем пораньше и поднимемся на канатке на вершину, чтобы посмотреть оттуда на восход солнца. Я, соня, так и не собралась за всё это время, а ещё с первого дня, как приехала, планировала. Подышим морозным воздухом, посмотрим на солнышко, нагуляем аппетит, а на завтрак придём к самому закрытию столовой. Согласен? Он с радостью мотнул головой, как жеребёнок, которому не терпится выбежать из полутёмной конюшни на зелёный солнечный луг. – Тогда жду тебя здесь ровно в семь утра. Не проспи! Вадим помчался к своему корпусу вприпрыжку и только на ступеньках сообразил, что тем самым подсознательно торопил время. «Теория относительности: пространство, преодолённое мной на бегу, приближает меня по времени к свиданию с ней завтра утром, – мелькнуло у него в голове, – и если моя скорость приблизится к скорости света, то утро настанет уже через минуту». Прошедший день казался праздничным. Будто он выиграл олимпиаду по математике и его ждала церемония вручения какой-то красивой и единственной награды, а какой – было неизвестно до самой последней минуты. Что-то это напоминало? Да, награждение хоккеистов, выигравших на днях турнир на приз «Известий» в Москве. Вадим вспомнил их лица – церемонию награждения транслировали по телевизору – и улыбнулся сам себе такой же широкой, счастливой улыбкой. Ляля специально замешкалась на последней ступеньке, чтобы посмотреть ему вслед. Он почему-то понёсся во весь дух, без оглядки, и это её насторожило. «Куда нестись, спрашивается? – почему-то с неудовольствием подумала она. – Ладно бы на свидание! Или полетел ещё кого-то спасать? Альпийский егерь! Ишь ты!» Ей вдруг пришло в голову, что можно было и не вскакивать так проворно на лыжи там, на пологой площадке выезда. «Вертикально – не всегда правильно», – вдруг пробормотала она себе под нос, но вполне явственно, так что шедшие впереди неё по коридору студентки повернулись на звук голоса. Она нелепо взмахнула руками, показывая всем своим видом, что её слова относятся не к ним, и вошла к себе в комнату. Лилька, слава богу, ещё не пришла: очередная сюита из «Времён года» явно не предвещала её возвращения раньше одиннадцати. Это было кстати – хотелось наедине подумать, что за событие подбросила ей сегодня судьба. «Вертикально, вер-ти-каль-но», – машинально бормотала Ляля застрявшее в голове слово, входя в ванную, где было единственное в номере зеркало, с отбитым углом и мелкими точками засохших брызг на поверхности от зубной пасты и лака для волос. Она с интересом уставилась на отражение, изучая, что же именно видел перед собой её новый знакомый. Кто знает, что у мужиков на уме?! То есть, конечно, понятно: у большинства на уме только одно. Она машинально стянула свитер через голову и так же машинально стала расстёгивать лифчик. А у этого вертикаль, видите ли! Оригинал! Или это у всех технарей-математиков так? Как в газетной рубрике «Физики шутят»… Ляле захотелось прямо сейчас, безотлагательно выложить всё, что с ней сегодня произошло, Лильке и услышать, что она думает по этому поводу. Но Лильки не предвиделось ещё как минимум час. Стоя перед зеркалом и глядя на себя, Ляля задумчиво возила щёткой по зубам, пока паста не стала капать на грудь продолговатыми мутными дорожками. «Как сперма», – подумала она. Ей захотелось немедленно смыть эту пасту-сперму: она совсем некстати вводила в водоворот мыслей Романа и мешала думать о нём, этом белокуром чудаке из совсем незнакомой Изотовки. – Надо будет узнать, где именно эта Изотовка, этот пуп земли, – негромко сказала она вслух. Аккуратно щёлкнув выключателем так, чтобы ненароком не дотронуться до оголённой клеммы (выключатель, как и зеркало, был с отбитым углом), она вышла из нагретой ванной комнаты и с размаху бросилась на кровать, торопливо забираясь в складки одеяла и стараясь согреться среди остывших за день простыней. «Треугольник, – вдруг подумала она. – Отбитая часть зеркала – это треугольник!» Она расхохоталась, прыгая попой по кровати и чуть не свалив на пол подушку. «Да он мне всю голову забил своей математикой! Впервые в жизни думаю в категориях геометрии. А завтра котлета за обедом – круг. И буду высчитывать её поверхность. Какое-то там, помнится, число Пи. Отношение чего-то к чему-то. Диаметра к длине окружности, что ли? А если бы меня стукнул током этот оголённый выключатель в ванной и убил наповал – чем именно он бы меня убил? Напряжением или силой тока? Надо будет завтра спросить. Если и дальше такие мысли в голову будут лезть, мне самой прямой путь в Изотовку. Там, кажется, делать больше нечего – очень подходящее место для таких возвышенных степеней абстракции». – Она ещё повеселилась, вертясь под одеялом, и, согреваясь, стала успокаиваться. Да, можно было бы просто притвориться, что подвернула лодыжку. И он бы её понёс на руках. «Интересно, как бы он меня нёс? – думала она сквозь наступающую дрёму. – Если на руках, то наши лица были бы совсем рядом. И я смотрела бы ему прямо в глаза. Он, кажется, стеснительный. Или, может, нёс бы меня на спине… Как это перевести на английский? “На свиной спинке” – так, что ли? Где-то это в книге встречалось недавно. А по-русски куда грубее – “на закорках”. Он бы держал меня за бёдра, а я обнимала бы его руками за шею и прислонялась к его спине обеими выпуклостями. Хотя под курткой не почувствуешь…» Ляля сквозь сон слышала, как пришла и шумно возилась Лилька, но просыпаться и решать головоломки уже не хватило сил. Сон раскололся на две части – как две серии в длинном, на умную публику рассчитанном фильме. Вначале Ляле снилась метель, с кинематографическим гулом и завыванием ветра, как в старом чёрно-белом фильме «Капитанская дочка», на который она ходила со всем классом в культпоход лет в двенадцать. Ляля сквозь сон, не в силах разорвать его густой дурманящий плен, всё пыталась понять, почему эта гудящая метель то усиливается, то вдруг замолкает так внезапно, словно её кто-то выключает. В конце концов она сообразила, что это, наверное, закрывается и открывается окно на улицу – вот почему оно хлопало несколько раз. Но такое объяснение не принесло облегчения – её мозг упрямо стал твердить, что окна в номере законопачены на зиму, и она увидела явственно, как это бывает лишь в снах, что они ещё и заклеены белой бумажной лентой, чтобы в щели не дуло. Вырваться из плена сна помогло особенно громкое в ночном мраке восклицание Лильки – та с ходу ударилась об угол Лялиной кровати, и весьма неженское слово, сорвавшееся с её уст, окончательно разбудило Лялю. – Слушай, что за метель гудела? – заплетающимся языком, как пьяная, спросила Ляля, тряся головой со сна, – а сейчас что, улеглась? – Какая метель? – Лилькин голос был свеж и бодр, как у пионервожатой на утренней линейке. – Ой, палец на ноге сбила, – воскликнула она без тени сожаления,– ну, что за… – И она присовокупила ещё одно словцо тоже явно не для пионерских ушей. – Нет, ну была же метель, я сама сквозь сон слышала, – упрямилась Ляля, постепенно отходя ото сна и произнося слова более внятно, – то гудела, то вдруг пропадала… Ты что, окно открывала? – Да уймись ты, соня! – воскликнула Лилька, с размаху падая на кровать, – какая ещё метель?! Окна здесь не открываются, и слава богу. И так холодина несусветная, а тем более в одинокой девичьей постели. Она хихикнула, оценив юмор своей фразы, и, как маленькой, повторила Ляле нарочитым тоном пионервожатой: – Никакой метели не было. Это я феном волосы сушила в ванной. – Ааа… А я-то думала – метель… Слушай, а зачем голову мыть на ночь? – спросила Ляля с тем бессмысленным и неотступным упрямством, которое бывает только у пьяных или со сна. – Да волосы он мне испачкал, этот братец Март из сказки «Времена года». Пришлось голову мыть. – Чем испачкал? – по-прежнему никак не могла взять в толк Ляля. – Тьфу, что за непонятки! – Лилька возбуждённо заворочалась на своей кровати. – Тем же, чем мальчик может и хочет испачкать и другие волоски – в моём случае, например, те, которые я еще ни разу не стригла. Пришлось принимать душ, а потом сушиться феном. Сообразила, соня?! – То есть ты уже в гостях у братца Марта? – протянула Ляля вслух с какой-то непередаваемой интонацией, просто чтобы сказать что-нибудь, одновременно рисуя перед мысленным взором сцену, в которой можно было бы перепачкать причёску спермой. – Ну, братец Январь оказался на поверку боооольшим любителем огненной воды, а не моих женских прелестей. Ты знаешь, я не могу делить своё юное тело, жаждущее крепких мужских рук и не менее крепкого… с поклонником вульгарной бутылки «Столичной». Неужели ты думаешь, что формы бутылки по степени притягательности превосходят мои собственные? – с весёлым вызовом окликнула её Лилька со своей кровати. – Отнюдь нет, – в тон ей, с таким же деланым шутливым пафосом отозвалась Ляля, – не говоря уже о том, что бутылка «Столичной» достаётся её обладателю за деньги. В то время как твоё юное тело жаждет любви вполне бескорыстно. А братец Февраль куда исчез? – Вынужден был отбыть в Воронеж для пересдачи экзамена по начертательной геометрии, который он вполне успешно провалил в декабре на сессии. Кстати, он был весьма неплох, но меня озадачивает любой мужчина, который проваливает сессию. Что-то в этом не так, есть здесь подвох. Как можно мужчине провалить сессию? Я искренне поражаюсь. – Ты хочешь сказать, что женщина может завалить экзамен, а мужчина нет? – Ляля уже отошла ото сна и поддерживала светскую болтовню, глядя перед собой в непроницаемую темноту комнаты широко открытыми глазами. – Да вот представь себе, на том стою и не могу иначе, – с тем же шутливым пафосом парировала Лилька. – Кстати, до боли знакомая фраза. Цитата, кажется, только не помню чья? – Лютер, по-моему, – откликнулась из темноты Ляля, всё так же вглядываясь в мрак комнаты. – Дойдёшь до братца Июля, вполне себе квалифицированного гуманитария, и он в промежутках между вспышками телесной любви насытит и твой интеллект. Только вряд ли из Воронежа. Ищи в пределах Московской кольцевой. А всё-таки почему завалить экзамен простительно женщине, но не мужчине? – Ответ, как и вся моя жизненная философия, нетривиален. – Лилька, судя по шорохам, зарывалась поглубже в одеяло. – Женщина сложнее реагирует на вызовы повседневности – будь то в голове, если ей предстоит экзамен, или в той женской обители, что между ног, если ей предстоит встреча с мужским членом. Женщина непонятна даже самой себе – говорю по собственному опыту. За это нас и любят мужчины. Она может сдать экзамен, а может и нет. Или может, например, испытать оргазм, а может просто аккумулировать, скажем так, ощущения и впечатления. А мужчина, увы, одномерен: он должен сдать экзамен, и он должен кончить, причём обстоятельства могут быть самые разные, а итог – одинаков. За это мы их и любим. Иначе мне не пришлось бы сушить голову феном, – весело расхохоталась Лилька. – Да уж, нетривиальная ты наша, – с наигранным вздохом сожаления отозвалась Ляля, – ладно, спи, а то, мне кажется, тебе завтра понадобятся силы в очередной раз аккумулировать ощущения. Лилька вполне добродушно хрюкнула в подушку, но посчитала тему исчерпанной и через минуту уже спала тихо, как мышь. Вторая серия сна как будто по контрасту с первой была задумана лукавым кинопродюсером, вожделеющим не художественных достоинств, а фестивальной славы, как дешёвый сценарный ход, потому что приснилось Ляле тёплое море. Зимняя русская метель и ласковое, не наше море – это выглядело пошло, это явный моветон пред ликом суровых кинокритиков. Но сон не переходил в кино – он просто был, вот и всё, он утешал её, грел лучами солнца, и она ещё порадовалась какой-то задней, припозднившейся мысли за то, что метель из того, прежнего сна, слава богу, закончилась, и на улице стоит тёплое июньское лето, а рядом – она знала это наверняка, – за кварталами соседних домов, ласковое море. Непонятно, какое и где – но, в отличие от того, прежнего сна, внутренние противоречия не мучали её, требуя немедленного логического разрешения. Она шла во сне почему-то по улице Праги, где жила несколько лет с родителями, и разглядывала вывески пивнушек, без перевода понимая, что вывеска U dobreho kata означает «У доброго палача»; на крыше дома напротив красовался лозунг V jednoti z lidom je syla KSC, v jednoti z KSC je syla lidu – «В единстве с народом – сила КПЧ, в единстве с КПЧ – сила народа». И Ляля во сне с небывалой ясностью сделала сама себе мысленную заметку: при случае подкинуть эту фразу отцу, чтобы он мог поупражняться в своём тонком армянском остроумии, пошутить над нацией Швейков. Но вот дома кончились, и куда-то бесследно исчез чешский город, что, однако, ничуть Лялю не удивило, как будто это было само собой разумеющееся. Она шла теперь по крупной гальке морской бухты где-то на Южном берегу Крыма, вокруг открывались покатые склоны гор, спускающиеся к морю. Она знала, что вода прозрачная и тёплая, а отчего, сказать нельзя, просто в таком уголке природы не может быть холодно. И Ляля, стянув через голову летнее платье без бретелек, прыгнула в эту летнюю тёплую воду и поплыла, нежно разгребая водную поверхность руками и время от времени ныряя неглубоко, чтобы только увидеть этот подводный мир и услышать шум воды в ушах. В очередной раз нырнув на полметра (её попка упрямо не хотела опускаться и тянула тело наверх, не давая погрузиться глубже), она, восторженно вертела головой и поспешно, пока не кончится воздух в лёгких, разглядывала подводный Посейдонов мир. Но вдруг увидела прямо перед собой, метрах в пяти, тоже нырнувшего вглубь вчерашнего егеря-блондина. Он, видимо, обрадовался встрече с ней и, всё ещё не выныривая наверх, под водой помахал ей рукой так живо, как будто был на воздухе. «Всплывайте наверх, Красная Шапочка!» – воскликнул он, и Ляля почему-то не удивилась тому, что слышит его голос сквозь водяную толщу. Она согласно кивнула ему головой и с шумом, как небольшой кит, вырвалась наверх, на тёплый летний воздух. Вчерашний знакомец – интересно, что она никак не могла вспомнить его имя, – стремительно, как дельфин, скользнул своим ладным телом сквозь прозрачную, бутылочного цвета воду прямо у её ног и без брызг выскочил из воды чуть ли не по пояс совсем рядом с ней, по-прежнему улыбаясь, как и там, под водой. Он говорил ей во сне что-то радостное, а Ляля отвечала ему, хотя смысла не разобрать. Она вдруг сообразила, что на ней нет купальника – ведь тогда, до купания, в бухте не было ни души, и тогда это не имело значения. Ляля стала мучительно соображать во сне, видит ли он её сквозь зелёную, мерцающую толщу воды, а если да, то что ему видно. Вдруг голос его материализовался из бульканья, и она стала понимать, что он говорит: – Не стесняйтесь, Красная Шапочка, я знаю, что вы не одеты. Если хотите, я могу не смотреть. Видите, я отвернулся. – И он резко, по-дельфиньи, сделал поворот в воде, обдав её снопoм брызг, слетевших с его белых волос. Ляля, досадуя на то, что он не дал ей самой решить, как себя вести в этой ситуации, тряхнула головой. И тут прозвонил будильник. Предрассветная темень за окном, казалось, усиливала мороз. Переход от тёплого моря к холодному, выстывшему за ночь номеру оказался слишком резким. Как там вчера Лилька высказалась? «Холодина несусветная в одинокой девичьей постели». Ляля покосилась на соседнюю кровать, где беззвучно спала Лилька. «Интересно, что ей снится? Или накопленные впечатления напрочь исключают любые сны?» Она ещё раз посмотрела в окно, где над чёрным силуэтом гор уже начинал брезжить утренний свет. Впереди маячил целый новый день и что-то хорошее в нём. Да, конечно! Встреча с этим блондином! Интересно… с ним вчера было интересно. Он нёс какую-то наукообразную, но очень интересную ахинею, и ей нравилось его слушать. Ляля вдруг подумала, что ей до сих пор не встречался ни один мужчина, которого можно было бы назвать, как в старинных романах для домашнего чтения, интересным собеседником; лекторы в институте не в счёт. А вот просто так, чтобы сидеть лицом к лицу и просто внимать… Кроме отца, пожалуй. Отец умел, что называется, держать аудиторию – даже подчинённые млели от его манеры говорить. Ляля как-то ещё девчонкой застала отца на даче стоящим среди фруктовых деревьев и обращающимся весьма учтиво, с убедительными нотками в голосе к кому-то или к чему-то в высокой траве. Она подошла поближе и увидела, что в траве навытяжку, как по стойке смирно, сидел соседский кот, выпятив пушистую грудку и задрав голову, и на полном серьёзе внимал убедительным интонациям её отца, который расточал коту комплименты по поводу его окраса и пушистости. Позднее за ужином, давясь смехом, Ляля подначивала отца: «Послюшай, ара, о чём можно гаварить так долго с котом?! Он тебя слушал, как вежливый гость слюшает тамаду». Отец тогда победно посмотрел сначала на дочь, а потом на жену, и сказал с торжествующими нотками в голосе: «Комплименты все любят – особенно женщины, и это был не кот, а именно кошка. Женщина, даже кошачьего племени, заслуживает комплиментов самим фактом своего существования». Ляле этот случайный отцовский афоризм запал в голову, и она с удовольствием вмонтировала его в следующее школьное сочинение по литературе, начав абзац с фразы: «Пушкин считал, что женщина заслуживает комплиментов самим фактом своего существования». Серый, без полета мысли и вдохновения учитель литературы, возвращая проверенные сочинения, как-то особенно посмотрел на Лялю. В тетрадке он подчеркнул смелую фразу красной волнистой линией, приписав на полях: «Из чего это следует?» Ляля пожала тогда плечами, с досадой захлопнула тетрадку и мысленно пожалела, что потратила столь вкусный интеллектуальный изыск на этакое убожество. Теперь она с улыбкой вспомнила этот эпизод, стоя голышом перед зеркалом в ванной и ожесточённо надраивая зубы щёткой: неосознанно пыталась согреться энергичными движениями. Её маленькие крепкие груди ритмично двигались в такт движениям руки, и Ляля критически на них посматривала, одновременно сожалея о том, что не удалось досмотреть морскую часть сна до конца. Она и вправду согрелась от резких движений, а может, от хорошего настроения, которое постепенно заполнило её сознание. Ей захотелось горячего крепкого кофе, захотелось наружу, на белый снег и мороз, а больше всего не терпелось увидеть вчерашнего знакомого, привидевшегося так кстати во сне. Выскочив из ванной, она стала одеваться быстрыми бесшумными движениями. Алый лыжный костюм невозможно шуршал в тишине комнаты, и Ляля, стараясь не разбудить этим шуршанием Лильку (объяснять ранний подъём не хотелось), расставив руки и ноги, как космонавт в скафандре, неслышно вышла из номера, стараясь не стукнуть болванкой казённого ключа о дверь. Она помчалась по коридору, надевая тёплые варежки на ходу и громко топая лыжными ботинками. Все в корпусе ещё спали, и Ляля понеслась вниз по лестнице, перепрыгивая через ступеньки. Она на полной скорости вылетела на площадку первого этажа и с разбега врезалась в него, так что он чуть не опрокинулся навзничь. – Вы опять норовите упасть, Красная Шапочка! – воскликнул вчерашний знакомец, моментально отходя от шока. – А Вы опять меня спасаете, Дровосек! – отпуская его рукав, за который она непроизвольно схватилась, и пытаясь скрыть смущение, ответила она. – А кстати, что Вы здесь делаете? Мы же договорились встретиться в столовой. И, кстати, почему мы снова на вы? – У меня, совсем кстати, есть ответ на все эти вопросы, – в тон ей подхватил Савченко. Ему, как и вчера, с первой минуты легко с ней говорилось, как будто они знали друг друга вечность. Или это горы так влияли? Атмосфера отдыха? В Москве он всегда чувствовал себя зажатым, особенно с девицами, особенно с такими вот, от которых веяло духом столицы,– не чета изотовским. – Я просто захотел встретить вас пораньше и во времени, и в пространстве. Достичь этого можно, покрыв лишнее расстояние и сэкономив время. Почему мы снова на вы? Потому что ты ещё не до конца проснулась, а во сне людям свойственна неземная учтивость, и в снах все говорят друг с другом только на вы. Она быстро взглянула ему в глаза, чтобы удостовериться, что он действительно шутит, и кокетливо замахнулась на него варежкой: – Да ну тебя, егерь! Ты опять забиваешь мне голову, как вчера, завиральными идеями. Я и так вечером после бесед с тобой впервые в жизни на электророзетку стала глазеть и размышлять, что опаснее: сила тока или его напряжение? – Я готов ответить на этот вопрос, как только мы решим, что важнее – позавтракать прямо сейчас, а потом ехать на гору или наоборот? Ляля с присущей ей женской хитростью ещё вчера определилась с этими приоритетами. Ей ревниво захотелось, чтобы их двоих окружало как можно меньше людей – в ней проснулся самой ей неведомый, невысказанный инстинкт хищника – хищника, который, овладев добычей, стремится уединиться с ней в укромном, труднодоступном уголке леса, подальше от остальных его обитателей. Мысль о том, что придётся делиться «добычей» – этим милым симпатичным чудаком, быть с ним на виду у других, почему-то бесконечно раздражала её – как животное, готовящееся есть корм, раздражают его докучливые сородичи. Аккуратно, словно боясь спугнуть чуткую птицу неосторожным хрустом ветки, она сказала: – Лучше сразу поедем на гору. Там сейчас никого нет – рано ведь. Рассвет хорошо встречать наедине с природой. А то потом набежит толпа – в очередь на подъёмник стоять придётся. Я вообще не люблю толпы народа, – соврала она без особой необходимости и, как человек, который, соврав раз, уже не в силах остановиться, добавила: – Да и вообще я застенчивая. А позавтракать можно прийти к самому закрытию, опять-таки меньше ждать придётся. – Решено! – воскликнул он. – Да здравствует приоритет пищи духовной над пищей телесной! Мы идём любоваться восходом! *** Сколько рассветов им удалось встретить вдвоём в те каникулы? Ему всегда чудилось, что это был один и тот же рассвет, бесконечно повторяющийся в каждой мельчайшей детали – от волшебных звуков лёгкого жужжания канатки, стального сипения тросов на опорах под тяжестью креслиц, на которых они поднимались на склон горы, до снежной пороши на деревянных сиденьях, которую он предусмотрительно смахивал рукой, прежде чем она садилась на кресло подъёмника. Но нет, этого, конечно, не могло быть, рассветов оказалось много – целых десять! А Вадиму виделось, что всё слилось в один чудесный день, который начинался в лилово- чернильном рассветном сумраке, с фиолетовыми тенями на белом, сыпучем морозном снегу; а потом этот белый снег терял свой тёмный, мрачный оттенок и наливался изнутри, как вишнёвый компот, пламенным алым цветом, который пропитывал его всё больше под робкими лучами красного морозного солнца, что медленно вставало в морозной мгле из-за горных кряжей. А снег на склонах, покрытый тонкой коркой наста, медленно менял свой цвет с малинового на золотисто-оранжевый. И каждое утро они торопливыми шагами влюблённых, болтая о пустяках на ходу, первыми неслись от главного корпуса к станции подъёмника, который уже шелестел своими стальными канатами на морозе, посылая вверх по склону пустые креслица. Торопливыми шагами влюблённых… Нет, это более поздняя аллюзия… Нет, конечно, он не был тогда в неё влюблен. Он и не понимал тогда, как это – быть влюблённым. Ему просто впервые за всю его юность повстречалась женщина, с которой почему-то хотелось находиться рядом. И он каждое утро возвращался к ней, нетерпеливо ожидая, пока она лёгкой иноходью сбежит вниз по ступенькам лестницы на площадку, где он терпеливо дожидался, чтобы снова увидеть её, как будто в повторе на экране телевизора: в красном-вишнёвом, радостно шуршащем лыжном костюме, с варежкой, снятой с правой руки – она специально снимала варежку, чтобы взять его за руку. Если подумать, к нему никогда так не прикасались женщины. Да, два-три раза на танцах в выстывшем актовом зале МАИ к нему льнули эти серые мышки в потёртых, бесформенных свитерах и убого скроенных болгарских джинсах «Рила» – аспирантки с кафедры радиолокации, что ли? Он толком и танцевать не умел тогда, а они старались вовсю с каким-то жалким отчаянием. Каждая из них прижималась к нему всем телом, а в вальсе, где он просто позорно топтался на месте, путая ноги, даже с отчаянной смелостью пыталась оседлать худыми бёдрами его ногу, и ему приходилось цепенеть от застенчивости и подавленного желания, чтобы, не дай бог, невольно не выдать своего такого убогого вожделения и не упереться в её лобок. Чёрт бы подрал эти сиротские танцы в МАИ, где на каждую сотню приехавших из разных провинциальных берлог прыщавых технарей, кое-как причёсанных, в плохо сидящих москвошвеевских пиджаках, приходилось вполовину меньше московских лимитчиц! Савченко от раздражения и злости и на себя, и на этих серых мышей перестал ходить на танцы уже с третьего курса. И ничего не потерял, разумеется. Чем это убожество лучше Изотовки?! А здесь перед ним не серая мышь. О нееет! Настоящая Красная Шапочка из сказки Шарля Перро, с умными глазами, в которых, слава богу, и близко не ночевала провинциальная униженность и покорность, а светился какой-то мягкий и безмятежный, будто люминесцентный, свет. Она была красивой и взрослой, она пришла из того мира, который кружил вокруг него и дразнил его все эти годы на московских улицах, но куда вход ему до сих пор оставался заказан. Где он видел прежде такой свет? И где он видел таких женщин раньше? Да, да, естественно, – услужливая память подбрасывала ему образы из детства – он видел их сквозь окна купейных вагонов фирменного поезда «Крым» в Симферополе. Поезд роскошно урчал своими кондиционерами у главного перрона, и эти москвички со своими дочками, загоревшие и похожие в больших очках-светофильтрах то ли на мулаток, то ли на гигантских стрекоз, со спокойным любопытством смотрели на него, остающегося на платформе в ожидании, пока не подадут на посадку жлобский состав Симферополь–Ясиноватая, в котором ни кондиционированных вагонов, ни даже ресторана. Вадим Савченко каждое лето в этот единственный день в Симферополе своим тонким чутьём умного, но обделённого удачей мальчишки чувствовал эту пропасть между собой и этими московскими мулатками с их стройными ногами и красивыми руками в кольцах и маникюре, которых уносил в столицу урчащий кондиционерами поезд под печальные прекрасные звуки марша «Прощание славянки», льющиеся из вокзального репродуктора. А он оставался на перроне, как будто вместе с купейными вагонами красивого поезда снова уехала от него его мечта – быть там же, куда так беззаботно отправились эти красивые женщины со своими дочерьми и уверенные в себе мужчины. Он бродил и бродил по перрону в ожидании донбассовского поезда, собранного из изношенных, с замызганными стёклами вагонов, разглядывая вокзальную башню с часами и надпись у главного входа в зал ожидания, выполненную крупными золотыми буквами на чёрном зеркале: «Партия торжественно провозглашает: нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!» И Савченко каждый год давал себе по-мальчишески страстный зарок: после десятого класса во что бы то ни стало уехать из Изотовки туда, к этим мулаткам, похожим на стрекоз в своих стильных очках, подальше от донбассовских матрон с их густопсовым прононсом и необъятными формами. Глава 3 «Продлись, продлись, очарованье…» – Ну, расскажи мне, авиаконструктор, что такое Изотовка и где она находится. Позади оставались тот сказочный малиновый рассвет в горах, и скрип троса подъёмника, и монастырское меню завтрака с неизменным творогом и блинчиками. Она предложила не морочиться с лыжами, а просто погулять вокруг базы, и он с тайным облегчением согласился: недавние и непрочные навыки катания, кажется, атрофировались за одну ночь, и позориться перед ней не хотелось… – Изотовка – это что, такие донбассовские Петушки? Савченко с недоумением посмотрел на неё: – Петушки? Какие Петушки? – Да нет, не обращай внимания, – отмахнулась она. – Я думала, у вас в МАИ, может, читают. – А что, это какая-то новинка? – ревниво навострил уши Савченко. – Да нет, говорю же тебе: не обращай внимания! – нетерпеливо отмахнулась Ляля. – Просто я тут недавно рукопись читала. О том, как шибко умный, но вдрызг пьяный интеллигент целый день на электричке в Петушки едет. Это такая станция под Владимиром, если ехать с Курского вокзала. Такая, знаешь ли, недостижимая для него утопия. Савченко сдержанно покачал головой. Слово «утопия», конечно, подкупало своей элитарностью, как и вчерашнее «эмпирически». Но вообще до встречи с ней он всегда без энтузиазма относился к разговорам об Изотовке и тихо бесился, когда его спрашивали в МАИ, откуда он приехал. Раздражало всё: и необходимость натужно, в длинных придаточных предложениях объяснять, в какой это области (Донецкой), и само это название, от которого за версту разило не городом (пусть провинциальным и непритязательным), а самой захудалой деревней. То ли дело Торжок или Великие Луки! Или, на худой конец, какая-нибудь Гатчина… Вроде тоже глушь, но от тех названий веяло стариной, ярмарками, рыбными обозами, купеческими загулами, колокольным звоном. Их даже упоминали в школьных учебниках истории. От Изотовки, Кадиевки, Макеевки и прочих донбассовских дыр веяло мещанством худшего пошиба – всеми этими коврами на стенах стандартных хрущёвок-малометражек, пьяными воплями в открытые окна невысоких домов в разгар лета: «Ой, мороз, мороз, не морозь меня…»; да ещё этим мерзким, базарным словом «скупилась»!» «Я вчера была в магазине и скупилась…» Это хуже похабщины. Но вопрос был задан, и она выжидающе смотрела на него внимательными беличьими глазами с интересом и совсем не высокомерно, и он снова, как и вчера, ощутил небывалую до этого лёгкость в общении с ней. Вадим лишь на долю секунды пожалел, что не встретил её года три назад в Москве – это были бы совсем другие годы! Болталось с ней легко, и всё, что он обычно мысленно обсуждал и анализировал только сам с собой, от чего закипал перегревшийся его мозг в предутреннем сне – всё это, оказалось, можно как-то просто и без стеснения обсуждать с ней. Ну, за исключением эротических снов – тех самых, которые донимали мужчин со времён Адама. Пушкин, к слову, жаловался Кюхельбекеру, что ему-де всю ночь накануне снились «нагие девы». Изотовка по сравнению с ночным неистовством плоти – детский утренник. Странно, он вдруг почувствовал себя с ней тоже москвичом – не провинциалом, а именно столичным жителем, но только более искушённым, чем она, – этаким антропологом, готовым познакомить менее опытного коллегу со странностями и причудами аборигенов далёкого архипелага. Как там было в школьном учебнике литературы об Островском? «Колумб Замоскворечья»? Вот и он почувствовал себя таким Колумбом, открывающим наивной юной деве жестокую правду жизни. Они шли по утоптанной дорожке вдоль корпусов турбазы, с облегчением сбросив с себя обузу – горные лыжи, на которых пытались кататься всё утро. – Изотовка – это ничто, – категорично озвучил свой главный тезис Савченко. – И находится она нигде. В этом, пожалуй, и заключается проблема. – То есть ты человек ниоткуда? – спросила Ляля тоном первой ученицы. – Да, именно так. Изотовка – это не место, это образ жизни, и совсем не мой. И получилось так, что я там прожил всё детство, но не имел с ней ничего общего. Только и ждал, как бы оттуда сбежать в Москву. – Ну, это уже ближе к теме. Я имею в виду, что это не место, а образ жизни. Вот с этого места поподробнее, пожалуйста. – Объясняю. Население – потомки раскулаченных, бежавших от голода жителей центральных районов России, а самое главное – уголовники с судимостями. У моего школьного приятеля мать в детской комнате милиции до сих пор работает. Так вот закрытая статистика: каждый третий взрослый в Изотовке имеет в прошлом судимость. Основное – угольные шахты; есть ещё целый цветник интересных производств – ртутный комбинат, например. А есть коксохимзавод. И ещё азотно-туковый завод. Можешь себе представить, какая там атмосфера? – Ну, у нас в Москве тоже есть места не подарок, – неуверенно заметила Ляля. – Тот же ЗИЛ, например. Или Нагатинская пойма. Савченко нетерпеливо помотал головой: – Нет, ты не понимаешь. То же, да не то. Я же тебе говорю, это не география с розой ветров – это образ жизни. – То есть ты говоришь не о месте, а о людях, – полувопросительно-полуутвердительно сказала Ляля. Вадим пристально взглянул в её полные внимания глаза: – Вы умны, Красная Шапочка. Это вам каждый Волк в лесу скажет. И, да, я говорю именно о людях. – Ну и чем они так уж отличаются от обитателей Черёмушек? – Ты знаешь, все-таки отличаются. Хотя вроде много общего. Но скажу тебе честно: Изотовка – это не Рио-де-Жанейро. Это значительно хуже. Ляля вспомнила отца, который запоем цитировал Ильфа и Петрова, и невольно усмехнулась. – Давай я тебе нарисую картинку, если красноречия и изобразительных способностей хватит, – воскликнул Вадим, снова входя в придуманную им роль антрополога. – Но для начала загадка. Угадай, что такое 1113? Ляля, чуть забежав вперёд и повернувшись к нему лицом, старательно вышагивала задом наперёд, несколько искусственно, как цапля, поднимая пятки, чтобы не споткнуться о бугристую, с наледью поверхность снега. – Это, наверное, количество минут, которые истекли с того момента, как ты меня поднял вчера на лыжном склоне! – весело воскликнула она. – Или количество шагов, которые мы сегодня уже прошли вместе. То есть или время, или расстояние – что-то типа того? Савченко улыбнулся внутренней, сосредоточенной на себе улыбкой: – Время? Нет, не угадала. Расстояние – да, этот ответ намного теплее… Так вот: 1113 – это количество километров от Курского вокзала в Москве до железнодорожной станции в Изотовке. Ляля, по-прежнему проворно пятясь перед ним в такт с его шагами, радостно заплясала, поскальзываясь на утоптанном снегу: – Угадала, угадала! Откуда ты это знаешь? На этой станции в твоей Изотовке наверняка стоит километражный столбик с этой цифрой! Всё просто, как кофе! И в чём тут загадка? Чем примечательно это число? – Ничем. Кроме того, что оно без остатка делится на три. Но для меня оно какое-то знаковое. Это барьер, который я много раз преодолевал за эти годы, приезжая в Москву и потом уезжая из неё снова в Изотовку – только для того, чтобы снова вернуться обратно. – Дровосек, да вы, кажется, не математик, а поэт в душе! – так же радостно и беззаботно рассмеялась Ляля. – Это же самый настоящий романтический герой, который уезжает, чтобы снова возвратиться! Кстати, твоё «вернуться обратно» стилистически хромает. Тавтология, «масло масляное»; вернуться – это уже означает «обратно». Это я тебе как начинающий филолог говорю. На неё невозможно было обижаться! Разве можно обижаться на белку, которая, торопясь схватить орешек с рук, невольно тяпнула тебя острыми зубками за палец?! И он, чтобы поддержать, не дать разрушиться этой весёлой, необидной для него атмосфере разговора, как игривый пёс, спародировал её – забежал вперёд и развернулся к ней лицом, спиной к анемичному январскому солнцу, которое теперь подсвечивало её лицо и заставляло слегка щурить глаза. Ляля с готовностью приняла игру: – Но романтический герой всё равно не объяснил, чем обитатели этой Изотовки отличаются от, скажем, московских лимитчиков. Или я чего-то недопонимаю? – Главное отличие – гонор. Или отсутствие его. В этом главная разница. Ваши лимитчики (Опять, чёрт возьми, сорвалось это «ваши», словно он не прожил в Москве четыре года!) то есть московские лимитчики, – поправился он, – это люди в движении. Они бросили провинцию и приехали в Москву. Они приехали за новой жизнью – пусть они даже сами себе в этом не признаются. У них куча того, что в умных газетах называют «родимыми пятнами». Только не капитализма, – улыбнулся Савченко, – а провинциализма. Но при всех этих родимых пятнах у них есть одно достоинство: они знают, что они никто и звать их никак. У них нет гонора, нет самодовольства. У них, может, есть комплекс неполноценности или комплекс провинциала, но у них нет довольства собой. И это очень хорошо, потому что заставляет их искать варианты решения задачи. Жизнь для них – сложная, почти нерешаемая задача, и они готовы продать душу дьяволу за то, чтобы выбиться в люди. Ты школьную химию помнишь? Свободная валентность? Ляля сокрушённо покачала головой: – Что-то припоминаю, но очень смутно. Ну и при чём здесь вся эта химическая заумь? Ты, егерь, умеешь всё усложнить до головной боли в мозжечке. – По-моему, головная боль в мозжечке – это тоже – как ты выразилась? – тавтология. – Он игриво, ненавязчиво вернул ей порцию ехидства, которой она попотчевала его минуту назад. – А валентность – это очень удачный, как мне кажется, образ, позволяющий проиллюстрировать разницу между жителями Изотовки и нашими (Да, нашими! В нашей Москве! – внутренне воскликнул он.) лимитчиками с ЗИЛа. Посуди сама, эти люди, как атомы, оторвались от своей, органически присущей им среды, бросив всё, ну или, скажем, многое из того, что их с ней роднило. Бросили семечки на завалинке по вечерам, домино дотемна, сизый неочищенный самогон по праздникам и слоников на телевизоре, накрытом сверху салфеткой с бахромой. Они оборвали многие из своих валентных связей и помчались в столицу. И, знаешь, им плохо, неуютно, их там никто не ждёт, они не знают и не любят эту столичную жизнь. И, казалось бы, почему не вернуться обратно (Опять эта чёртова тавтология! Но Ляля не обратила на неё в этот раз внимания, потому что слушает его очень серьёзно), – к этим вечерам на завалинке, пьянкам по праздникам и слоникам в ряд? Почему бы не заполнить эти свободные, незанятые валентные пары чем-то родным, знакомым и понятным? Ан нет! (Его вдохновение, сродни лекторскому, выдало из глубин памяти это книжное «ан».) Не идут они на это. Каким-то шестым чувством, печёнкой чуют: не надо! Лучше заполнять эти освободившиеся валентные связи чем-то новым, чего в провинции не было и нет, даже если им это не по нутру. Они оторвались от прежнего мира, но не пристали к новому. Вадим в пылу вдохновения шагал назад с носка на пятку, оскальзываясь на снегу и сбиваясь с шага, но не обращал на это внимания. Он чувствовал прилив энтузиазма, который знаком каждому, кто долго искал и наконец нашёл решение замысловатой теоремы и теперь спешит познакомить с ним аудиторию. Его подмывало сказать ей, что всё это совсем не заметки учёного антрополога из столицы, а его собственное ощущение, эти сиротские метания ума в проходящем поезде Сухуми–Москва, который каждый раз безжалостно увозил его из Изотовки после каникул в Москву, когда его холодный, рассудочный ум приказывал ему плюнуть на эту Изотовку, покрытую пеленой противной ноябрьской измороси, а по-украински ещё гаже – «мряки», висевшей в воздухе, а сердце его сжималось при мысли о том, что завтра он снова очутится в Москве, холодной и неприветливой, но ждавшей его и сулившей ему лучшее будущее. Ляля, утратив свой шутливый тон и посерьёзнев, неутомимо шла вперёд, как будто скорость ходьбы подгоняла ход мысли: – Ну что же, убедил. Образ, пожалуй, хороший, хотя и странный. Никогда не думала, сколько у меня валентностей и сколько из них свободных. Но ты же начал с другого слова – «гонор». Это что, тоже валентность? Только занятая, а не свободная? – Да, почти так. Гонор – это внутреннее состояние такого человека-атома, у которого все валентности не просто заняты, а очень ладно и уютно заняты; он их рвать и освобождать для чего- то другого и не думает. Более того, он считает, что жизнь у него состоялась, всё путём, ничего больше не надо. Он получил от коксохимзавода квартиру, стоит в льготной очереди на установку телефона, и через пять лет ему его поставят, а прошлым летом по профсоюзной путёвке за тридцать процентов съездил в Трускавец. И он работает на шахте – каком-нибудь «Юнкоме», то есть «Юном коммунаровце». И зарплата у него шахтёрская – триста рублей. А жена – маникюрша, через кассу получает семьдесят рублей в месяц, а на самом деле чистыми рублей двести-триста – кто же работает через кассу?! В Москве они тоже бывали – в основном за покупками ездили. И единственное, что они поняли после посещения Москвы: жизнь там сумасшедшая, все носятся, как угорелые, и вообще ничего особого в ней, этой Москве, нет, а так, большая деревня! Ляля с любопытством и удивлением прислушивалась к новым ноткам в голосе егеря – язвительным и жестоким. Таким она его ещё не видела. – И вот, – продолжал Вадим, – таких обладателей связанных валентностей в Изотовке, да и вообще в Донбассе, – большинство. Театра в Изотовке нет. А если бы и был – кто туда пойдёт? Для театра свободные, незанятые молекулярные связи надо иметь в душе – свободную валентность. А у них всё уже и так заполнено до полного удовлетворения. Знаешь, как у Пушкина: «Всегда довольный сам собой, своим обедом и женой…» Вместо театра бесконечные посиделки на лавочках возле подъезда в тёплое время года. И разговоры соответствующие: «Я вчера сходила на базар, скупилась там. Купила сто яиц, девять кило – обрати внимание, именно “кило”, а не килограммов! – бедная система СИ! Я готов от неё за одно это сокращение отказаться! – говядины, накрутила 200 котлет на неделю». Так может говорить только человек с полностью удовлетворённой валентностью. На балконах гордо красуется постиранное бельё, по преимуществу нижнее, на всеобщее обозрение. Считается хорошим тоном орать снизу, от входа в подъезд своему мужу на пятом этаже так, что слышно на всю улицу: «Ваня, борщ выключи!» Ну и мужчине выходить на улицу в майке посидеть у подъезда – это само собой разумеется. И понимаешь, они все так довольны собой! Ходячая иллюстрация – жизнь удалась! Ляля зачарованно слушала этот всплеск эмоций и даже шаг замедлила. – Слушай, а зачем двести котлет? – наконец спросила она, просто чтобы прервать этот поток информации, который захлёстывал её с головой, – там что, большие семьи? – Какие, к черту, большие! – с ожесточением отозвался Савченко, – Двое детей – максимум. Я же говорю, гонор! Я прошлым летом случайно в мебельный магазин забрёл. Туда как раз завезли пять спальных гарнитуров из ОАР – Объединённой Арабской Республики. Название мебели – «Людовик Шестнадцатый», и каждый набор – три тысячи рублей. Вычурная, навязчивая, бьющая в глаза роскошь в стиле «умереть не встать». Ты не поверишь, их смели за два часа! Самое смешное – я потом видел этот спальный гарнитур в квартире у соседей. А для него ведь действительно дворец нужен. Желательно такой, как у Людовика Шестнадцатого. А они его в малогабаритную хрущёвку втиснули. В результате в спальню войти просто нельзя: она занята целиком кроватью в стиле Людовика. Открываешь дверь в комнату и сквозь дверь ложишься на кровать. Класс! Это воспоминание настолько рассмешило Савченко, что он даже утратил свой язвительный тон, и Ляля подумала, что ему не идёт злиться –становится некрасивым лицо. – Ну что ты прицепился к этому гарнитуру, Дровосек?! – примирительно сказала она, – знаешь, красиво жить не запретишь. Это их представление о том, что такое жить красиво. Савченко с сожалением, как на маленькую, посмотрел на неё: – Как же! Красиво! – задиристо воскликнул он. – Выходят они из этой квартиры, с такой вот красотой, и идут, скажем, прямиком в ДПИ. – Столкнувшись с непонимающим взглядом Ляли, он расшифровал: – Донецкий политехнический институт. У нас там филиал. Я уж не говорю о том, что иняз тоже имеется. Так вот, при входе в оба эти института, представь себе, торжественно красуются сварные рамы с поперечинами для очистки обуви от налипшей на подошвы грязи. И, поскоблив об это устройство подошвы, местные последователи Людовика потом ещё обмывают верх обуви от запачкавшей её грязи в тут же стоящей специальной сварной ванне с вечно бурой водой. Как тебе такая картинка?! Я уже не говорю о том, что при дворе Людовика не пили «Червоне мицне». Ляля опять вопросительно поглядела на Савченко. – «Красное крепкое» в переводе с украинского, – объяснил он, – местное пойло, которое почитатели мебели Людовика считают полноценным вином. Впрочем, другого в Изотовке днём с огнём не сыщешь. Разве что грузинский портвейн по рубль семнадцать. Ты знаешь, я до приезда в Москву вообще не понимал, что такое настоящее вино. Так что до красивой жизни там далеко, и арабскими гарнитурами ситуацию не исправишь. А потом – ладно бы они сами себе это «красиво» делали! Но ведь их критическая масса среди населения зашкаливает. Они и формируют мировоззрение, как в книжке Маяковского «Что такое хорошо и что такое плохо?». Стеллажи с книжными корешками – чтобы модно было. Но книги, само собой, ни разу не прочитаны. «Хельга» с чехословацким хрусталём. Я в детстве у репетитора брал уроки музыки. Так вот, насчитал у неё в одной комнате двадцать три хрустальных вазы! А самое восхитительное – «Жигули» в экспортном исполнении и сзади под стеклом на всеобщее обозрение – настоящий профессиональный футбольный мяч! Стоит, по-моему, целых двадцать пять рублей. Такими команды мастеров в высшей лиге играют. Новенький, накачанный воздухом. И заметь, им ни разу не играли в футбол! И ни разу играть не будут. Для того и лежит под стеклом. Для красоты. Все валентности заполнены до отказа. Приходит суббота – и народ в массе своей напивается дешёвым самодельным самогоном, заедая его холодцом, а те, кто побогаче, колбасой сервелат. Сыр голландский тоже режут на отдельную тарелочку тонкими ломтиками – угощение… Ну и хоровое пение пьяными голосами – что-нибудь хватающее за душу. «Каким ты был, таким ты и остался, орёл степной, казак лихой…» Вадиму захотелось карикатурно, во весь голос передразнить своих невидимых оппонентов, и он с трудом подавил в себе это желание: – А в понедельник, едва опохмелившись, с головой, которая трещит с перепою, едут на «икарусах-гармошках» на Коксохим или на «Карла». Так называют шахту имени Карла Маркса. Видела бы ты эти физиономии! – Да, егерь, чувствуется, там тебе не выжить. А как же твои родители? Они что, тоже как ты или даже умнее? Хороший вопрос! Где начинался и где заканчивался ответ на него, он и сам, пожалуй, не знал. Обычно он отсекал всякие попытки со стороны определить, что представляют собой его родители. Ну разве что за исключением анкеты в первом отделе. Но там и не требовалось подробностей. В графе «социальное происхождение» хватало скромного «из служащих». А здесь – что же можно сказать ей? Так, чтобы она не удивилась, а, главное, чтобы поняла. То, что она удивится, – само собой разумеется. Удивится – это мягко сказано… Конечно, можно не говорить ничего. Отшутиться, откупиться какой-то второстепенной, малозначимой подробностью. Но теперь было поздно: он уже нарисовал живописную до отвращения картинку. Да и чёрт с ней, с Изотовкой, не жалко… Но не хватало ещё, чтобы она подумала, что его родители из тех, что забивают козла в ближайшей беседке среди хрущёвских пятиэтажек… Да, двести котлет – это нечто. Он сразил её наповал этой цифрой. И он, подобно петушку, который, ступая по двору, зорко всматривается в разбросанные по земле крошки – какие склюнуть, а какими пренебречь за их ничтожностью, – стал скупыми деталями давать конспект развёрнутого ответа: – Мой отец – преподаватель. Но это на самом деле мало о чём говорит. Чтобы ты лучше поняла – в украинском языке, который мне пришлось учить в школе, есть такое выразительное слово – «выкладач». То есть по-украински «преподаватель» – это «выкладач». Вот это как раз про моего отца. Он не из числа этих современных учителей с поурочными планами, методразработками и прочей бумажной канителью. Он это не признаёт и терпеть не может. Он, видите ли, «выкладывает» материал – с блеском, остроумно, в прекрасной лекторской манере. А там дальше усвоили что-то недоросли или нет, его не интересует. Знаешь, такой старомодный, в стиле чеховских интеллигентов, интеллектуал-словесник. Я пару раз был на его занятиях в Енакиевском горном техникуме. Это театр одного актера! Ему не надо готовиться к занятиям – у него всё в голове. И он единственный в Изотовке, если не во всём Донбассе, что называется, не поперхнувшись, произнесёт название «Коломбе ле дёз Эглиз». Ляля поневоле дернулась, будто её несильно стукнуло током, и Савченко самодовольно улыбнулся в ответ: – Видишь, я даже благодаря отцу знаю, что это название резиденции президента Франции, – с напускным бахвальством сказал он. Ляля с всё большим интересом внимала рассказу. И да! На её лице, конечно, было написано восхищённое удивление! Он так и знал! – Вот ты какие слова в самом раннем детстве произносила? Савченко с улыбкой, словно представив её ребенком, вышагивал рядом с ней по подтаявшему полуденному снегу. Ляля пожала плечами и тоже улыбнулась: – Ну, не знаю. Ти-ти-ля, кажется. Что означает «вентилятор». – А я, – с энтузиазмом воскликнул Савченко, – в два года тащил по полу газету отцу и во весь голос просил: «Папа, прочитай про Чомбу!» Ляля вопросительно подняла брови. – Моиз Чомбе, кажется. Был такой африканский злодей где-то в бельгийском Конго, – пояснил Савченко, – вроде бы причастен к убийству Патриса Лумумбы. Представляешь, мой отец ежедневно по часу читал вслух газеты. Этаким лекторским голосом, с выражением! В нашей семье такой вот Чомбе упоминался чаще, чем родственники. Между прочим, в 1956 году, когда в коллективах зачитывали доклад Хрущёва на Двадцатом съезде о культе личности, в Лисичанском горном техникуме чтение этого доклада поручили именно моему отцу. За неимением Левитана. При том что отец даже в партии не состоял! Потому что, где бы он ни работал, все ощущали, что он настоящий интеллектуал. Вспомнив вчерашний свой тезис о языках как о параллельных математиках, Савченко с азартом добавил: – Отец рассказывал, что в 1940 году, до войны, на первом курсе Харьковского института имени Сковороды – был такой украинский философ – он единственный, не задумываясь, ответил на вопрос с подковыркой от лектора: как перевести на украинский название пьесы Шиллера «Коварство и любовь». Ляля зачарованно слушала этот словесный очерк. – Представь себе, «Пiдступнiсть та кохання»! Отец ещё тот оригинал! В снег, в мороз, в пургу, ещё не рассвело, а он мчится к газетному киоску покупать какую-нибудь «Красную звезду» или «За рубежом». А в доме у нас часами звучит пианино – он играет, просто для души. Причём не «Катюшу» или «Шумел камыш», а ариозо из оперетт Имре Кальмана! – И Савченко, больше не сдерживаясь, шутливо, но в тональности пропел целиком музыкальную фразу: Блистательный успех и я когда-то знал… И чардаш иногда недурно танцевал… Весёлый праздник новогодней ночи Мне казался дня короче, горя я не знал… Ляля, глядевшая во все глаза на Савченко, открывшегося ей с совершенно неожиданной стороны, зааплодировала вязаными шерстяными варежками: – Браво! Но тогда у меня есть вопрос: что твои родители вообще делают в Изотовке? То есть я хочу сказать: почему они не уехали в крупный город, где, как ты выражаешься, больше людей с открытыми валентностями? Вадим сразу скис: на этот вопрос не было рационального ответа. Он серьёзно посмотрел Ляле в глаза и с неохотой произнёс: – Потому что оригинальность моих родителей заходит так далеко, что там кончается всякая практичность. Моему отцу, прямо по Маяковскому, «и рубля не накопили строчки». Это при всём при том, что он, со своей игрой на пианино, душа любой компании. Но деньги он зарабатывать не умеет. Ни копейки лишней. И никогда этому не научится. Так что моя мать одна везёт весь воз семейных финансов… Кстати, тоже очень оригинальна. Одна на всю Изотовку в сорок лет играет в бадминтон со своим сыном. То есть со мной. Можешь себе представить, что говорят о ней соседки на лавочках. Учитывая, что у неё сорок шестой размер, а у них – шестьдесят второй. Выводы излишни, поскольку очевидны. Ляля кожей почувствовала, что он скис, и, торопясь вернуть то лёгкое, беззаботное настроение, с которым они отправились на прогулку, убеждённо, будто что-то давно выношенное и передуманное, сказала: – А ты никогда туда не вернёшься. И правильно поступишь. Знаешь, я читаю американскую прессу по своей специальности. И там, что интересно, при проведении опросов общественного мнения никогда не спрашивают, в хорошем ли состоянии находится экономика страны или, допустим, какова финансовая ситуация. Он с интересом прислушивался к ней, и Ляля, с удовольствием овладев его вниманием, сказала, будто гвоздь вколотила: – В этом нет смысла. Вопрос должен стоять так: туда ли мы идём? на правильном ли мы пути? Если подумать, то это ведь самое главное. Ты можешь быть на дне кризиса, но если ты идёшь в нужном, правильном направлении, значит, ты приближаешься к цели. И наоборот, ты можешь сейчас быть довольным всеми валентностями, как ты выразился. Но рано или поздно жизнь тебе отомстит за то, что ты шёл не туда. Или вообще никуда. Так что не унывайте, егерь. Вы на правильном пути. *** А она? Она-то пошла по верному пути, сблизившись с ним? Если доверять женской интуиции, то да, несомненно! С того утра, когда она действительно встретила рассвет с этим смешным егерем, она всё не могла избавиться от мыслей о нём. Лялю снова потянуло к нему уже после того, самого первого восхода на склоне горы, и она в тот день с нетерпением ждала Получить полную версию книги можно по ссылке - Здесь загрузка... 1
Поиск любовного романа
Партнеры
|