Смена - Света Палова - Читать онлайн любовный роман

В женской библиотеке Мир Женщины кроме возможности читать онлайн также можно скачать любовный роман - Смена - Света Палова бесплатно.

Правообладателям | Топ-100 любовных романов

Смена - Света Палова - Читать любовный роман онлайн в женской библиотеке LadyLib.Net
Смена - Света Палова - Скачать любовный роман в женской библиотеке LadyLib.Net

Палова Света

Смена

Читать онлайн

Аннотация к произведению Смена - Света Палова

Русский young-adult про вожатых в летнем лагере, переживания двадцатилетних, женскую дружбу и один секретный роман. Содержит нецензурную брань.

загрузка...

Следующая страница

1 Страница

В деканате сказали

В деканате сказали, что без практики не переведут на следующий курс. Потом, пожевав губы, добавили, что самые достойные виды деятельности уже разобраны. Достойными считались ковыряние бумажек в ИТАР-ТАССе и сопровождение на экскурсиях благополучных французских пенсионеров. В итоге нас с Люсей поставили перед выбором: переписывать картотеку факультетской библиотеки или поехать в лагерь «Чайка», вожатыми. Люся первый вариант сразу отвергла, мотивировав отказ аллергией на пыль и плохим почерком. Она об этом так быстро и складно отрапортовала, что никто из присутствующих не усомнился в честности Люськиных слов, – в том смысле, что ни грамма правды там не было. Тем более, до нашей методички уже давно доходили слухи про Люськины таланты по части художеств в студенческих зачётках и ведомостях. Но этой вечно всё сходило с рук. Моего мнения она даже не спросила: просто взяла две бумажки, расписалась за нас обеих, крепко вонзив свой ярко-красный, доведённый до божественного идеала ноготок напротив наших фамилий и деловито отправила меня собирать шмот. Пока в мой чемодан летели солнцезащитный крем, тёплые носки и лекарства от всех болезней – то есть всё то, что Люська никогда и не подумает взять с собой, потому что повезёт тысячу платьев, красных помад, каблукастых босоножек и миниатюрных нефункциональных купальников, – меня не покидало одно разъединственное ощущение. Не свою я жизнь живу, не свою.

Сначала журфак, на который поступила, потому что так хотели родители. Мои мама и папа – типичный институтский роман, про который с первого курса всем было всё понятно. Они оба представители редкого вида пар, чьи мнения всегда совпадают. То есть абсолютно во всём: от мелкого – вроде что есть на ужин и какие обои поклеить на даче, до планетарно-масштабного, типа как жить, чтобы было правильно. На моей памяти расходились они только в одном вопросе – моей будущей специализации. Тревожный отец, который, кажется, всю жизнь прожил в ожидании встречи с «чёрным днем», на которую копил и ради которого выжимался, сделав её смыслом жизни, молил об отделении рекламы. А мама считала, что идти надо на международку, ведь там «много мальчиков». Выбор мамы, которая и спустя 20 лет продолжала смеяться одним и тем же папиным шуткам, мне понятен. Женское счастье – был бы милый рядом. В других вопросах мама и папа всегда умели найти компромисс. Компромисс, как известно, только прикидывается изысканным способом найти выигрыш для обеих сторон, а на деле всегда оказывается ералаш. И моё имя – Виолетта-Виктория – лучшее тому подтверждение. Ума не приложу: неужели эти двое не понимали, что человек по натуре своей – существо ленивое, и потому такое неудобное нагромождение букв произносить не способен? Короче говоря, сложносочиненная конструкция трансформировалась в жалкий огрызочек Ви-Ви, с которым мне приходилось жить. Жить приходилось ещё много с чем: кофе с сахаром по ошибке, непроходимо тупыми учениками, одобренным папой женихом Вадиком, сапогами на размер меньше, потому что «из Италии», и вечной Люськиной придурью.

Кажется, тем единственным, благодаря чему я держалась на плаву.

***

Нам оплатили только проезд, и хватило выданного, естественно, лишь на плацкарт. Я предложила добавить своих и полететь. Люська сказала, что своих у неё нет, но мы обе знали, что это ложь: просто она страшно боялась летать, и в самолёт то входила, крепко накачавшись надёжной дозой коньяка смешанного с каким-нибудь абстрактным украденным из чужой аптечки -зепамом. Ещё нам дали каких-то стыдных денег типа суточных или премии; дали со словами: «на мороженое». Натурально на мороженое: мы эти 513, что ли, рублей, ещё не зайдя в поезд, потратили. Билеты покупала Люська, поэтому, ясное дело, всё перепутала: я оказалась на верхней полке вместо нижней, как просила, да ещё и одна, через семь вагонов от неё. Странно, что мы вообще тогда успели. Всем, вроде бы, и так известно, чем отличаются два разнесенных по полюсам кольцевой линии вокзала – Киевский и Курский. Но коварство первой буквы почему-то продолжает играть с пассажирами злую шутку.

Едва колёса поезда туго тронулись, едва послышался острый хруст разворачиваемой фольги, едва навязчивый, куриный, маринованный несколькими часами запах проник из начала вагона в самый его конец, едва успело исчезнуть из виду здание вокзала ко мне обратилась сидевшая по соседству цыганка. Разумеется, каноническая – с тремя сумками в чёрно-красную клетку, пятью мешками и плачущим ребенком, спрятанным за складки бесконечного бархата. Она попросила поменяться местами. Сказала: «Дорогая, войди в положение». Чтобы войти в положение, нужно было пересесть на боковую. Мне было страшно отказывать цыганке, но перспектива провести 27 часов на боковой полке не радовала, и я сказала нет – с полным пониманием всей ответственности за будущие раскаты громкого вагонного скандала. После чего, честное слово, услышала, как она прошипела: «Не поменяешься – прокляну».

Короче, пришлось согласиться. Став полноправной бенефициаркой моей полки, цыганка просияла и уже четко сказала: «Там, куда едешь, встретишь любовь. А через три дня, как познакомишься, будете целоваться». «И чё, на этом всё?» – хотела спросить я, но дерзить цыганке – дело сомнительное. Не стала. А спросить, сейчас понимаю, стоило, потому что слова оказались пророческими. Но про это потом. Сейчас про другое, про важный день – день нового заезда.

***

Смена, о которой пойдёт речь, была для нас третьей по счёту. Мне дали отряд плюс-минус тринадцатилеток. Это, я считаю, меньшее из зол. Под двумя остальными подразумеваются ярко накрашенные девицы и басящие амбалы в возрасте с 15 до 17. И малыши от 7 до 11. С ними совсем как-то боязно. Хрупкие, докучливые зверята. Отряд был смешанный, 19 человек. Прямо как в той песне про грустную статистику. Три Кати, две Маши, по одной Оле, Марине и Юле. И ещё один, кроме меня, объект сумасшедших родительских фантазий – Иванова Джульетта Петровна. Из мальчиков было два близнеца – Всеволод и Лука. Рыжие, веснушчатые, кривозубые с бесстыжими глазами. Кроме них – заикающийся Ваня с Чукотки, картавый Стасик, вечно сонный и вечно голодный Федя (в последствии – Кекс), очень громкие Денис и Петя, говоривший исключительно на мате Толя и коренастый Жорик. Жорик носил бежевые бриджи, майку-алкоголичку и крутил на пальце длинную цепочку со связкой ключей, являя собой точную версию своего отца в уменьшенной разве что ширине. Дать ему в руки борсетку – перепутаешь с таксистом. Он сразу предупредил меня, что матерится с шести, курит с восьми, а бухает едва ли не с рождения и что своим привычкам в лагере изменять не собирается. Милостиво согласился делать это за территорией. Конину с папкой глушим в гараже по пятницам, ясно, да? «Да и на здоровье», – ответила я. Жорик, не обнаружив потенциальное поле для конфликта, отправился участвовать в делёжке кроватей – лагерный baptism of fire, с первого же дня, увы, устанавливающего вожака стаи. «Чур, моя у окна» – гаркнул Жорик и ловким обезьянним прыжком долетел до самой козырной кровати – угловой, у стены, смотрящей на море. Несогласных с выбором Жорика не нашлось.

Память на имена у меня жуткая, поэтому в первый день я придумала вести в телефоне заметки, куда потом подсматривала:

Стасик – невысокий, в фиолетовых сандалиях, смешно подковыривает в носу.

Марина – одевается, как Бритни Спирс.

Жора – попросил сгонять за «Беломором».

Найди кто-то подобную заметку, меня бы, наверное, четвертовали. Я их поэтому не берегла – удаляла после очередного заезда. Заметка отправлялась в корзину, а вместе с ней имена, лица и истории детей. Они исчезали из моей памяти охотно. В отличие от других вожатых, я вообще ни с кем не сближалась. Удивлялась тому, как искренне Люська ревёт при расставании. Тому, что Ане не лень провести ночь за плетением десятков прощальных фенечек. Тому, что Надя после конца смены смотрит инстаграмы детей. У меня внутри не было ничего. Пустота. Белый лист. Однако в этот раз всё повернулось иначе.

Юлю я выделила из толпы с первых минут знакомства, честное слово. Она была обычной девчонкой, про каких сразу понятно, что из неблагополучной семьи. Заношенные футболки в катышках, походка опасливая, крадущаяся. Юбка длинная, старушачья, совсем не-девичья – как не наступить на подол? Чёрные, явно чужие носки с парусящими пятками, вечно обкусанные губы в краторах герпеса. Всё время лохматая, с торчащими как у Эйнштейна проволочками волос, бахромой погрызенных многоугольником ногтей и полоской черной грязи под ними. Но было что-то ещё, цепляющее – нет, не взгляд, – и это не давало мне покоя весь день. Только заметив, что Юля несёт в душ мужской шампунь, я поняла, в чём дело: запах. Запах. Вонючий запах Nivea, который обычно слышится от папы или дедушки, но никак не от девочки 14 лет.

– Юля, а зачем тебе мужской шампунь против выпадения волос?

Юля посмотрела на содержимое видавшего виды пакета удивленно, будто сама не узнавала его.

– Ой. А я не заметила. Меня папа просто собирал. Он со смены был и на работу другую опаздывал.

– А мама что же?

– А мамы нету. Мама не с нами.

Я не знала, что ответить. Казалось, что и так позволила себя тысячу бестактностей, не сумев противостоять любопытству. Поэтому не ответила ничего, молча протянув ей единственное, что могла дать в тот момент, – ополовиненную бутылку ванильного мыла. А через пять минут уже летела в ближайший супермаркет, где кидала в корзину всё розовое, клубничное, мармеладное и прочее милое, принятое считать “женским”. На ознакомительных планёрках нас довольно серьезно стращали по поводу нарущения субординации, но в тот момент мне было всё равно.

Мысли о Юле не давали мне покоя весь первый день заезда. Не покидало ощущение, что я её уже где-то видела.

Но где?

Ваня

– Кто насрал в душевой поддон?! Я спрашиваю: кто насрал? Ктоооо?! Кто, сука, насрал в душевой поддон?

Кричала воспитательница Елена Санна. Она всегда кричала. Крик – её нормальный тембр голоса.

Я оторвала голову от подушки. 06:47. Ещё бы ей говно везде не мерещилось – вскакивать в такую рань.

– Не я, Елена Санна. Честное слово, не я.

– Всё мне шуточки шутишь, Литвинова. Ты у меня довыделываешься.

– Да не шучу я. Подождите, Елена Санна. А вы уверены, что там правда … ну… человеческое? Вдруг это Пират ночью пролез?

Даже по достижении двадцати лет я не научилась произносить вслух слова «какашки», «месячные» и «срать». Как и многие другие термины, связанные с человеческой секрецией. Потому пользовалась нелепыми эвфемизмами.

– Ты, дорогуша, чего думаешь, я говна человечьего от собачьего отличить не умею? В лагере уже тридцать лет как пашу, в отличие от вас, пигалиц немощных. Тем более, Пират – псина воспитанная. В отличие от вас.

Люся примирительно предложила перестать орать и отправиться изучить артефакт. И мы пошли. Мне лично стало всё ясно еще на пороге, благо с обонятельными рецепторами у нас взаимопонимание. Так что за тем, как консилиум из трёх вожатых и одной воспитательницы склонился над душевой, я наблюдала из дверного проёма.

Изучение много времени не потребовало.

– И вправду человечье, – весело сказала Люся.

– Ну, и как оно здесь, спрашивается, появилось? – Елена Санна начала обратно переходить на крик.

– Может, братья эти? Как их там… Ярополк и Ростислав? – предположила я.

– Они Лука и Всеволод, Вик. И зачем им в душ-то срать, скажи на милость?

– Ну… Они выглядят так. Хулиганисто.

– Это как ты выяснила?

– Эмпирически. Отстань.

Я подняла голову на Люсю и увидела, как она по-рыбьи, одними губами говорит “Иди на хуй”.

– Сама иди, – ответила я вслух. А потом вспомнила.

Вспомнила, как вчера вечером Ваня (Заметки —> Ваня, испуганный чукотский мальчик в серой рубашке до колен) долго не мог найти себе места, мыкался из угла в угол, будто чего-то в этих углах искал, но не отвечал на вопросы и предложения помощи. Потом дошло наконец. В туалет хочет, ясное же дело. Вот сюда, Вань, сюда.

И пошла по своим делам.

Если бы я знала, что в 2019 году на Чукотке ещё остались семьи, которые прячут своих детей от вертолётов, развозящих местных ребят по школам-интернатам. Прячут, не в силах вынести девятимесячной разлуки и из страха лишиться помощи по хозяйству. Если бы я знала, что Ванин папа – упрямый алкоголик, что для чукчей, не имеющих в желудке особого фермента, почти равно смерти – пусть не физической, но моральной. Если бы я знала, что Ванина мама – не только жена непроходимо глухого к импульсам жизни оленевода, но и волшебница. Выбила путёвку и сумела уговорить отправить старшего сына на первую встречу с совсем другим, новым солнцем, иными детьми и морем.

Если бы я знала.

Но я не знала. Уже после я искала спасение в мысли, что моей вины тут ровно половина. Всё-таки не будь Елена Санна верна привычке орать и позволять всему, что не задерживается в её голове, выходить изо рта, судьба Вани имела шансы сложиться иначе. К нему не прилепились бы клички Дерьмоед и Иван-Кал. Он бы не оставался без вкусного на завтраке, потому что не ждал бы, пока в туалете на семь кабинок не останется людей. Он был бы обычным ребенком с необычной судьбой, впервые пролетевшим на вертолёте синюю тундру, впервые севшим на вездеход, а после – на поезд. Ребёнком, который впервые опустил бледные ноги в соль моря в возрасте 13 лет. Ребёнком, который осмелился дотронуться до большого, доселе будто бы спящего мира.

С Ваней мы проговорили весь день. Эти разговоры дали мне понять, что из нас двоих это я, а не ребенок из чума, – непроходимый невежда. Такое случается, когда начинаешь верить, что жизнь ограничивается событиями фейсбучного пузыря. А жизнь тем временем бывает другой. Бывает жизнь, как у кочующих народов Севера. Их дети не могут делать Power Point с последним слайдом «Спасибо за внимание». Они не могут прогуливать физру и пить какао с пенкой в школьной столовке. Они не могут проспать первый урок, потому что в тундре вообще нельзя ничего «проспать»: она играет со светом и темнотой, как хочет, диктуя человеку особый биоритм. Вариантов развития событий у местных детей не так много. Есть кочевые школы, которые по идее должны решить невыполнимую задачу: дать детям знания, не отлучая их от вечного передвижения родителей. Есть интернаты и районные школы с компьютерами, спортзалами и лабораториями, куда детей отвозят на вертолётах и вездеходах. В интернатах бывают целые жилые этажи, где дети (иногда братья и сёстры по 6–10 человек) живут в отдельной комнате вместе. Так проще пережить стресс от переезда. И стресс переживается, только вот в конце учебного года начинается новый: дети теряют навыки жизни в тундре и переданные от поколения к поколению знания, теряют ориентиры в пространстве. Так истончаются родственные связи и образуется замкнутый круг. После полноценных 11 лет учёбы в стойбища возвращаются единицы. И кому это, спрашивается, надо? Родителям Вани точно не надо.

У родителей Вани другие заботы – сотнями километров бороздить тундру, перевозить чумы, собирать скарб и видеть каждый день одно и то же: снег, недостижимый горизонт и олений хвост.

Молодой дружный коллектив

– Звонок на детское радио: моего друга Сережку завтра родители везут в лагерь. Поставьте для него песенку «И сизый полетел по лагерям!»… Я не понял, Литвинова: чего не смеёмся? Вожатая, блин. Кто вас понабрал сюда, без чувства юмора?, – физрук Виктор Михалыч не любил, когда не смеются его анекдотам. А потом сразу давил на чувство вины, – Ты, может, и детей еще не любишь?

Если честно, я ненавижу этот вопрос. Он всё время ставит меня в тупик, потому что, когда вру, я краснею, а детей, честно говоря, терпеть не могу. За исключением сына наших младородящих друзей, трехлетнего Данька – такой он маленький, пахнущий молоком, мёдом и присыпкой юркий зверёк. Аж страшно иногда, как хочется его до смерти затискать. Когда я беру его на руки, что обычно случается на вечеринках, потому что Данька не с кем оставить, в жизни на мгновение всё становится трезво, понятно, спокойно и тепло. Только покалывает что-то в груди. То ли материнский инстинкт, то ли невралгия. Таких чувств во мне больше никто не вызывает. И выражение «Дети – цветы жизни» я считаю бессмысленным нагромождением слов. Цветы жизни, очевидно, не дети, а нормальные, обычные такие цветы – ромашки там, гладиолусы, лилии. Ну, или лизиантусы с эустомами, у кого вкус повзыскательнее.

Однажды мне надоело стыдиться, и я ответила:

– Педагогическая миссия важнее сантиментов.

– Туше!, – ответил Виктор Михалыч. Обиделся.

Я не врала, к третьей смене миссия и вправду придумалась: отучить хотя бы 80 % отряда от слов типа «денежка» или «кушать», привить любовь к правильным ударениям, надоумить прочитать что-то из приличного и избавить от привычки вытирать руки об штаны. Сейчас понимаю, программу стоило бы насытить чем-то более прикладным: типа объяснить девчонкам, что, заслышав отмазку “давай без, у меня аллергию на латекс”, лучше бежать, куда глаза глядят. Ну, или, скажем, что худеть, вызывая рвоту – не айс и чревато выпадением зубов. Но у меня на такое почему-то тогда была кишка тонка (а жаль). Из моей головы, видимо, опарой лезли знания другого толка – бесполезные, совершенно не преминимые к жизни.

Парням свои идеи я продавала как инвестицию в будущее. Апеллировала к известным мне историям про свидания, скоропалительно завершившиеся после одной лишь ошибки в произношении фамилии Бальмонт. Но они не покупали, предпочитая другой ассортимент: сиги, чипсы, карты с голыми девицами. Женской же половине можно было и вовсе не продавать. Спасибо родителям постсоветского пространства, унаследовавшим от предков хитроумную укоризну: «Но ты же девочка!», взращивающую в самых уязвимых из нас безропотность, смирение и покорность судьбе.

Далеко не все в отряде с восторгом относились к идее внутреннего преображения. И я могу это понять: 21 день без материнских причитаний, отцовских разговоров, бабушкиной удушающей заботы и прочего воркования безусловной родительской любви хотелось провести по-человечески – то есть бессовестно и полноправно деградируя. Только не подумайте, что я была изувером или деспотом. Свои факультативные развлечения я никому не навязывала. Я не стремилась приручить бунтарей, довольствуясь образовавшейся, пусть небольшой, но всё-таки свитой. За поглощение пюре с ножом и вилкой я разрешала им не спать во время тихого часа, а за поедание супа, не загребая, а отгребая ложкой от себя, как велит этикет, – могла закрыть глаза на пропущенную вонючую ингалляцию.

Теперь вечерами, когда большинство девочек надевали розовые велосипедки и поролоновые лифчики, чтобы предаться жарким радостям пубертата на дискотеке, моя пятёрка собирались в беседке, кружочком. Единственный, пожалуй, за всю мою жизнь кружочек, где я была центром. Они все в панамках, потому что мы так договорились. Смотрят доверительно, будто бы думают, что у меня есть некое тайное знание. А тайного знания меж тем нет и в помине, поэтому повестка такая: «Вино из одуванчиков», «Над пропастью во ржи», «Гарри Поттер», «Джейн Эйр». Никаких чибисов, проблем чувства и долга, быть или казаться; в школе наелись. Демократичноть программы, правда, однажды сыграла со мной злую шутку – когда парни всё-таки притащились, читая вслух Чака Паланника, но больше гыгыкая и краснея на неловких словах. Потом быстро утратили к нашим собраниям всякий интерес, всё больше заражая друг друга широкой бесстыдной зевотой. Так мы и остались девичьи кругом: читали по очереди вслух, стесняясь своих голосов, учились говорить громко и чётко, не получалось, но всё равно читали и говорили, говорили, говорили. Я чувствовала себя лидером суфражисток, а ещё – впервые в жизни – что живу не просто так, а по специально задуманной кем-то причине.

Надо сказать, осмысленная миссия в лагере была не у одной меня. Например, буфетчица тётя Лариса в конфетно-розовых кофточках не ленилась ежедневно вырезать из наскоро читанной в автобусе газеты гороскоп и вставлять его под стекло прилавка. Циники скажут, что это, мол, хитрый маркетинговый ход. Но они это сделают, потому что не знают простого и понятного нутра этой женщины, свято верившей, что ось мироздания качается от показавшейся из-за угла чёрной кошки, злобно блеснувшего пустого ведра или разбитого зеркала. Она точно знала про жизнь больше прочих, а иначе зачем бы ей едва заметно кивать портрету Путина на входе в главный корпус и опасливо креститься, его протирая. Заботливо разглаженная бумажка лежала себе поверх сникерсов и дешёвых твердокаменных жвачек, ежедневно будоражила умы, вызывала споры и становилась главной темой для обсуждения за завтраком. Девчонки, перекрикивая друг друга, выясняли, у кого «сбылось вчера», парни похабили судьбы знаков на разные лады, а тётя Лариса улыбалась лукаво и думала себе всякое о предназначении пророка, служащего человечеству не как-то эмблематически, а на полную мощь.

Не менее пассионарным был физкультурник Виктор Михалыч, в прошлом спортсмен, но уже далеко не атлет. Некогда острые, судя по глядящих со старых стенгазет фотографиям, а теперь оплывшие черты его лица недвусмысленно намекали на некоторые неспортивные пристрастия. О принадлежности к ЗОЖ сегодня напоминали только кроссовки и ярко-красный свисток на шее. Видимо, в какой-то момент культуре физической он предпочёл культуру массовую, а потому вот уже двадцать лет в конце каждого мая он расчехлял свою тетрадку с анекдотами – 63 штуки, по количеству дней в трёх сменах стремительного лета – и рассказывал их на утренних планёрках. И ничто, ничто о не могло остановить колёса нержавеющего юмористического механизма. Это было нечто накрепко укорененное в жизни – такое же, как Путин, проёбанное первое января и отсутствие свободных мест в электричке, когда жарко, все потные, а ты с пятью сумками и очень устал. Анекдоты были откровенно тухлые, к тому же женоцентричные и полные мизогинии. Типа «Вожатая, пересчитывающая детей во время купания, очень надеялась, что после 27 идёт 29». Мы стоически хихикали. Профессиональная солидарность как никак.

Директриса «Чайки», по паспорту Ирина Тимофеевна, а в миру отчего-то Кубышка, была примером человека, неумело балансирующего на переферии эпох. Это проявлялась хотя бы в том, как она носила часы: на правой – Apple Watch, с которыми щепитильно сверялся пульс и шаги, а на левой – золотые с финифтью, совсем не статусные, для красоты. Мужний подарок. Она хотела быть современной, очень хотела, а потому общалась с детьми формулировками формата «Ну чего флексим, пионэры» или «Все вылезаем из телефонов! Кто не танцует, тот кринж!» Формулировки не встречали понимания, так как, видимо, были кринжем сами по себе. Ещё Кубышка любила мультимедийный подход в воспитании детей (то есть презентации power point) и не любила субординацию (то есть на полном серьёзе советовала вожаткам, как правильно устроить личную жизнь, потому как знала лучше всех, кто на самом деле кому подходит). Кубышка обожала власть и когда перед ней мелко кланяются, а потому без зазрений совести пестовала идею прямой зависимости благосостояния «Чайки» от собственной персоны на протяжении долгих двадцати семи лет. Такое отсутствие электроальной ротации никак не объяснялось, воспринималось как данность и никогда не вызывало вопросов. Да и удивить ли таким русский народ? «Без Ирины Тимофевны ничего бы не было», говорила она о себе. Почему-то в третьем лице. Всегда в третьем лице.

Пожалуй, единственный в «Чайке» персонаж, которому у меня никак не получалось симпатизировать, была старшая воспитательница Елена Санна Глызина, прозванная в лагере Гильзой – за фонетическое совпадение с фамилией и недобрый нрав. Занудная. Злая. Широколицая. Невыносимая как капитальный ремонт. Неприятно к тому же огромная, бокастая, задастая и животастая одновременно, она не разговарила даже, нет: всё цедила сквозь безгубый, компенсированный жирным слоем помады рот. Вот нас воспитывал комсомол, а вы непоротые. Вожатая она, ты погляди, майку вон какую напялила. Срам-то прикрой, не то выгоню за аморалку. Совсем уже оборзели мне тут секс на глазах у детей устраивать. Щас мне всё СПИДом тут перемажете. И так далее, и так далее. А ходила то как, как ходила – ответственной, решительной походкой, будто всегда на готове что-то разрулить или по морде дать, если надо, всему миру сообщая о намерениях воинственным цоканием каблуков. Нимб перегидрольной сахарной ваты над её головой обычно виднелся ещё метров за десять, и имел свойство, едва показавшись, портить всем настроение.

Другое дело – Раиса Иванна, совмещавшая в большой себе миллиард должностей, – и завхоз, и главный повар. А если надо, могла и утреннюю зарядку для детей провести. Прямо так, не снимая туфель на десятиметровой платформе, из которых угрожающе сверкали ярко-красные горошинки педикюра. Раиса Иванна относилась к тому типу женщин, которые ежедневно совершают невидимый, но столь важный для каждого подвиг, а их в ответ зовут украшением коллектива и представительницами прекрасной половины человечества. Ещё им вручают на 8 марта сиреневый ежедневник, рафаэлло или гель для душа с запахом кокоса. И желают, «чтоб все мужики были у ваших ног». И они, наверное, и без того у ней были, потому как нигде в жизни я ещё не видела такого приготовления пирожков. Раиса Иванна пела на тесто, шептала в него секретики, чтобы поднималось, а остужала получившееся на редкость изысканным способом: набрав в рот воды и щедро на выпечку плюнув. После, устав от жаркого дыхания печи, Раиса Иванна открывала форточку, и навстречу ей бросался свежий, без сладкой примеси воздух. Она подставляла лицо прохладе и балдела так, как умеют немногие.

Мой любимчик коллектива – фельдшер Серго, фанат рисования по коже зелёнкой. Из-за Серго к середине смены все дети нашего лагеря ходили испещрённые точечками, ромашками, солнышками и человечками цвета сочной травы. Для души у Серго была своя зелёнка, он ей довольно часто подлечивался. Сурово-вежливый со взрослыми, с детьми он общался успокоительно бормоча сахарным тягучим голосом Николая Дроздова и могущим уговорить этим голосом кого угодно на что угодно. Я как-то раз к нему зашла по делу. Начали за здравие – в том смысле, что таблетку от головы попросила. А он мне говорит: выпейте лучше, Виктория, водки. Ну, я и выпила. А потом ещё и ещё. Короче, к концу, так сказать, осмотра я стала Викусиком и получила неограниченный доступ к противоожоговому крему.

Ну, и самый нежный, бесполезный, чудесный человечек – библиотекарша Зоичка, каких теперь встретишь разве что на дореволюционных фотоальбомах. Постаревшая, но так и оставшаяся девушкой, белёсая как известь. Про таких говорят: хорошая, дочь профессора из Ленинграда, вам точно понравится. Прекрасная в вечной печали, она все время смахивала с заношенного платья несуществующие крошки, говорила тонюсенькими, останавливающими сердце интонациями Екатерины Шульман и сохраняла редкое нынче качество – едва заметно розоветь от комплимента. Я понятия не имела, что она делает за пределами этих трёх смен, но судя по стае безухих керамических котиков на её столе и вечно не довязанной салфетке, было ясно, что спрашивать лучше не стоит. В лагере Зоечка работала меньше всех, за ненадобностью: когда кто-нибудь входил в библиотеку, она заметно волновалась – будто перед свиданием. Такое случалось нечасто, а потому Зоечка без конца сочиняла себе работу. Протирала за ночь сереющие от пыли подоконники и переписывала библиотечный журнал бисерным почерком. А однажды, отчаявшись оберегать «Тёмные аллеи» Бунина от натуралистичных рисунков по мотивам, она обернула томик в пакетик и привязала его на верёвочку. В этом была вся Зоечка.

Да, я полюбила «Чайку», но не за море, а за то, что, попав сюда, я оказалась в другом измерении. Здесь не работала привычная система мер, привычный выпендрёж, привычное общение. Ценности упрощались до минимума – сон, еда, все дети выжили после купания. Счастье. Счастье.

Антон

Антона я засталкерила сразу, как его добавили в лагерный чатик, представив новым сотрудником. Концептуально лагерный чатик «Чайки» мало отличался от обычного семейного, в котором, полагаю, состоит любой из нас. Мерцающие картинки из «Одноклассников», открытки с цветами и пожеланием “Великолепного четверга” и православные Кубышкины Тик-Токи периодически разбавлял Виктор Михалыч сообщениями типа «Поздравляем нашу милую вожатую Олесю из второго отряда с днём рождения!!!!!! Друзья ходящие в туалеты столовой: перестаньте бросать бумагу в унитаз!!!!!!!!!!!!!!». Короче, зумеры почти забили на активности бумеров, однако присоединение к коммьюнити сотрудника мужского пола вернуло беседе хоть какой-то интерес.

Девчонки (дуры) шушукались вслух, я же делала то, что делала всегда – подгугливала втихую. Эпикриз, составленный мною на базе беглого изучения фейсбучной ленты, выглядел так: понаехвший петербуржанин, кулинарный техникум, 57 баллов за ЕГЭ по русскому, стажировка в сливочном парижском общепите, удостоенном двух звёзд Мишлена. Открытие двух ресторанов в Ростове, ещё пары – в Тбилиси, какая-то гастро-возня на Севкабеле. Водолей, родившийся в год Дракона. Любил вейксёрф, слушал «Интурист», ходил в походы, безуспешно продавал не подошедший по росту спальник за 11 тысяч рублей, пережил лазерную коррекцию зрения и дважды грипповал за последний год. Зиму проводил на Бали и в Куршавеле, а лето – на регате в Греции, как и положено обычному успешному человеку среднего класса. Мой “диагноз по аватарке” звучал примерно как: разочаровавшийся жизнью чувак в разгаре кризиса тридцати, искушенный путешествиями, красивыми женщинами и прочими малодуховными удовольствиями. Иначе я никак не могла объяснить такой самоотверженный профессиональный дауншифтинг. С вершин высокой кухни на самое её дно, то есть за плиту детского лагеря «Чайка», под мягкое уютное крыло бессменной поварихи Раисы Иванны – женщины простой и сдобной, как и предметы её творений.

Короче говоря, к нашему с ним первому знакомству-перекуру я уже была достаточно подкована, чтобы не особо вникать в байки из его биографии. Думала только: «Да-да-да, я всё это и так уже знаю, давай лучше меня спроси что-нибудь». Он спрашивал. Но как-то из вежливости. И затягивался, прищуриваясь, видимо, по старой привычке.

Холодок манил, но настоящий масштаб бедствия я поняла только вечером, когда увидела Антона на очередной вожатской пьянке. По устоявшейся традиции ночью после отбоя все те, кому посчастливилось перешагнуть 18-летний рубеж, шли в самое приличное на весь поселок кафе и страшно там бухали. Этого требовал стресс, неминуемый после 20 часов столкновений с разбитыми коленями, кознями, киданием козявок, конфликтами больших и маленьких самолюбий и прочих «Виолетт Виктна, скажите Пете, он задирается». Официально кафе называлось «Акварель», а неофициально было предсказуемо прозвано “Алкарелью”. И вот почему: вечерами мы забирали весь оставшийся за день «Чегем» и три литра «Столичной». В дополнение шёл пакет «Фруктового сада» – чтобы не терять человеческого обличия. Местное, явно паленое («паль» – как говорили наши дети), шампанское «Золотая балка» предавалось остракизму по советам старожилов за несправедливое соотношение дороговизны и утренних спецэффектов в виде часовой блевотни и похмельной серотониновой ямы.

Антон, он же Тоха, он же Антоха, он же Антонский, он же Тони, он же Антонио. Влюбил в себя всех на первой же за заезд встрече. Он ловко открывал вино большим пальцем, легко закидывал пьяных девок на плечо и разносил их по кроватям, подоткнув одеяла. Рассказывал анекдоты, чуть более тонкие, чем у нашего физрука Виктора Михалыча. Серьёзно разговаривал с колонкой «Алисой», нежно шептал помидору: «Иди сюда, малыш», а злому слепню орал: «Вали на хуй, сука. Испугался? Правильно, пшёл отсюда». На Антона была возложена большая надежда: что после увольнения предыдущего повара, обладавшего невероятной способностью замешивать в кастрюле хорошие продукты, а на выходе получать безвкусный клейстер, еда в лагере станет хотя бы немножко съедобной. И он пообещал, уверенно пообещал – так что сомневаться никому и в голову не пришло. В голову никому и не пришло вместе с тем поинтересоваться, а зачем он вообще сюда приехал, после всех Мишленов, медных труб гастрокритиков и тысячи приготовленных тар-таров с яйцами-пашот. Сам он не говорил. Отшучивался, компенсировал обаянием. И в обаянии этом, я чуяла, нет-нет да сквозили порой металлические авторитарные нотки, бывшие, очевидно, издержками поварской професии.

Вообще стоило ему только открыть рот, все затихали и смотрели восторженно. А казалось бы – три нехитрых аккорда, забитые руки, ленивый прищур и непропорциональное лицо с внимательными изучающими глазами. Я долго ходила перед ним туда-сюда, но примерно на середине вечеринки поняла, что в этом бою придется капитулировать, и потому оставила попытки обратить на себя внимание нарочито громким хихиканьем и лихой пьянцой. Принялась в одиночестве пить «отвёртку», замешанную Люськой. Люсина интерпретация соотношения 1:4 выглядела довольно фривольно – неудивительно, что она провалила экзамен по математике и пошла на журфак.

Из колонки играла Лариса Долина. Важней всего погода в доме, всё остальное суета. Я давилась содержимым обмякшего стакана, таким же поганым, как и моё настроение, и сидела в любимом углу «Акварели», откуда виднелась пригласительно горевшая синяя табличка. Поселок городского типа К., улица Аллея Роз, 97. Нет, это не адрес, это песня, в которую зашито всё самое лучшее, что может случиться с человеком: счастье найденного под матрасом письма, умывающий лицо теплый ветер, соль морского бриза и предчувствие огромного безрассудного приключения.

Я была искренне удивлена, когда Антон вытащил меня из болота пьяных фантазий и предложил прикончить совершенно случайно недопитую бутылку водки. Он так и сказал: «Давай выпьем, а потом посмотрим». Смотреть было, конечно, не на что, но так надо было сказать для порядка. Тогда я ответила: «Может, лучше хотя бы вина?», таким образом продемонстрировав Антону изысканность своих алкогольных аддицкий. Антон кивнул и, направляясь к бару, уточнил, люблю ли я шираз. Пришлось уверить его, что шираз я просто обожаю.

Не поверив и сама в собственные вялые возражения, что спать осталось совсем мало, я обещалась прийти ровно в два. И, еле дотерпев до пяти минут третьего, постучала в его номер, максимально лениво оперевшись на испещрённый отметинами дверной косяк. 1984, 1985, 1986 и так далее. Интересно, где сейчас этот родившийся на море человек?

Мы сидели на стульях друг напротив друга, потому что альтернатив не было. Из другой мебели в комнате стояла только кровать, но с первых минут подтверждать реноме распутной девки как-то не хотелось. Вино я не пила, только смачивала рот для вида и облизывала губы, горькие от дешевого пойла. Мы разговаривали о ерунде, а думали, понятное дело, совсем о другом, чему почему-то казалось важным сопротивляться. В момент, когда воздух окончательно загустел и тишина будто лопнула, Антон взял в руки мою стопу и стал её гладить. Это было странно, но приятно, о чём я ему и сказала. Удивительное дело, но в ту ночь я ни на секундочку не вспомнила про Вадика, с которым вообще-то была обручена. Ну да мы все не без греха, ведь правда?

Я как-то даже немножечко сошла с ума, когда мы наконец поцеловались. Целовался он классно, только зачем-то назвал мои брекеты “вставной челюстью”. В процессе нелепо и громко опрокинулась на пол калченогая табуретка с натюрмортами взрослой жизни: надкусанные яблоки, невесть откуда взявшаяся проволочная каряга пробки шампанского, гранёные стаканы из столовки, parlament carat (он всегда курил parlament carat). В комнате запахло – резко, сильно – разлитой водкой; но было уже всё равно.

Антон был первым в жизни мужчиной, с которым пафос томных объятий легко рифмовался тупым, но весёлым шуточкам. Например, когда он целовал мою грудь, царапая зубами соски, и спрашивал не больно ли, я отвечала, что говорить с набитым ртом невежливо. А он, памятуя о моих скромных журналистских амбициях, упоминал во время секса что-то про необходимость глубокого погружения в текст и остроту авторского языка. С тех пор мы и встречались ночами, где-то в 00:30, и шли к нему. Повара и медперсонал в «Чайке» считались полубогами и потому селились в отдельный корпус с одиночными комнатами. Стартовали у дуба в начале главной дороги лагеря. Это придумала я, типа аллюзия на Дубровского. Потом мы шли под шёпот гравия, не в такт, пошатываясь от усталости, но всё-таки шли и на всякий случай не держались за руки. На этом поэзия вечера заканчивалась. Мы обходили корпус с противоположной от вахтёра стороны, Антон без видимых усилий подсаживал меня на плечи и бросал в окно своего номера, говоря каждый раз одно и то же: «Хорошая жопа у вас, Виктория. Берегите-с!». Я возмущалась для образа, но, кажется, никогда не была такой счастливой.

С первого дня я решила, что никто не узнает про нашу связь, даже Люська. Сначала – от страха пресловутого «сглаза», потом – по инерции. Обычно я вылетала из номера Антона под занимавшийся рассвет и восторженный предутренний ор птиц, надеясь, что охранник так и спит с открытым беззубым ртом. Я прокрадывалась в комнату, чтобы не разбудить девчонок. А наутро в душевой ставила мороженое на то, что сегодня за завтраком будет уж точно не надоевшая манка, а блины с вареньем. Я проигрывала изредка, чтобы не вызывать подозрений. И мне это удавалось: девчонки поражались моей интуиции, покупали ванильный пломбир, звали ведьмой и доверяли мне действо сакральной значимости – гадание на четырёх вальтах.

Ехали цыгане

Это случилось в пятый, кажется, день. Для новеньких, может, и пятый. А для нас уже почти пятидесятый. Что ощущалось как семьсот тысяч триста пятьдесят восьмой. В общем, к тому моменту мы порядком заколебались. Не сколько от детей, сколько от того, что за последние два месяца забыли, как звучит тишина. В лагере всё время что-то звенело, тарахтело, шуршало, грохало. Мат рабочих, перекрикивающих агонизирующий перфоратор, визги малявок, рыдание сигнализации, не по годам женский хохот девиц, хлопотливое бормотание нянечек, бесконечные дёргания. И вопросы, вопросы, миллионы вопросов. От постоянного шума хотелось сбежать, спрятаться под подушкой, залезть в шкаф, исчезнуть, раствориться в воздухе. Но казалось, что даже пойди утопись, всё равно услышишь: «Я упал, потерял, разбил, спасите, помогите, дайте, скажите, смотрите, послушайте».

И тогда Люся придумала гениальное.

– Слушай, а давай проведём випассану?

– Ты сдурела, да? Нас же посадят за оскорбление чувств верующих. Или там, не знаю, экстремизм.

– Да при чём тут верующие. Мы просто предложим им всем помолчать, денёк. С утра и до обеда.

– А почему випассана-то? Почему не просто молчанка? Типа ехали цыгане, кошку потеряли, кошка сдохла, всё такое.

– Ой, Ви. Ну, ты чего как из деревни. Потому же, почему уборщица называется специалистом по клинингу, а секс без обязательств – friends with benefits.

– Ну, допустим. Детям-то это зачем?

– Ты мемаешь, да? Дети любят жрать надормовщину. Сделаем призы. Типа… отряд, который справился с молчанием лучше всех, получает … ммм… ящик мороженого.

– Ага. Ты бы вот сама заткнулась на день за мороженое?

– Хуёженое, – передразнила Люся в свойственной себе манере.

Она обиделась, потому что вопрос был не в бровь, а в глаз. Заткнуться для Люси было чем-то непостижимым. Слишком много событий происходило вокруг и внутри этой маленькой женщины, и событиями этими Люся никак не могла не делиться. Поэтому ее выгнали с ретрита в Подмосковье, куда она протащила телефон и, заскучав в первый же вечер, решила обзвонить всех подружек. Со второго – под Екатом – за то, что решила писать дневник. А третий, в Грузии, так и не начался: оказавшись на святой земле, наполнению духовному Люся предпочла наполнение гастрономическое. (Если бы тётечки из соцопеки, у которых мы ходили клянчить повышенную матпомощь, знали, куда уходят семестровые выплаты; если бы они только знали).

Видимо, сделать випассану в лагере для неё было шансом, как это модно говорить, закрыть гештальт. Модно вообще много чего говорить: уметь в медитацию, быть не в ресурсе, услышать себя, чтобы откликалось, гиперкомпенсировать. Люська этими словечками оперировала мастерски – тому её научили сотни марафонов, где дышат маткой, выпускают негатив и впускают в себя внутреннюю богиню (кажется, в таком порядке). В мире инстаграмного буддизма, астрологии, натальных карт и прочей эзотерики она была своей, а потому убедила директрису Кубышку на эксперимент. Воспиталка Гильза, правда, выразила сомнения: отрекомендовавшись человеком предметным, с тремя высшими образованиями и бесчисленными курсами повышения квалификации (“у меня 62 диплома!”), она долго изводила нас вопросами о преследуемых целях мероприятия. В итоге эти двое осторожно согласились. Сказали: давайте попробуем, только без глупостей. В переводе на русский это значило: «Господи, помилуй, неужели полдня хоть поживём как люди. Молодцы, девчонки, молодцы».

Детям всё было объявлено на дискотеке. Так и сказали: завтра практикуем випассану— особую практику молчания – с утра и до обеда. Охотников фрондировать Люсиной идее не нашлось – видимо, откликнулся просмотр «Евротура» и лишний час купания в качестве награды. Пока Люська всё это восторженно рассказывала в микрофон, я смотрела на неё и всё пыталась, пыталась заново полюбить. Это было непросто. Зато было так просто в первый раз.

Люся

Ладно, Люську в своё время я тоже сталкерила. Куда более обстоятельно, чем Антона: где-то полгода или около того. Так мне понравилось её нежное ФИО в списке записавшихся на день открытых дверей. Рядом со мной примостилось вынужденно, ввиду алфавитного порядка. Людмила Львовна Лаврецкая. Отмотала стену ВКонтакте до самого донышка. Всё прознала про музыку для себя и музыку для окружающих. И нелепый гэтсбинг: «Ребята, есть билет в кино сегодня, кто со мной?», а перед этим – хромые стишочки о мальчике и чёрно-белый портрет с декольте, вырез до прорези. Когда крыша моя совсем уехала от невроза поступления и экстернатского одиночества, я Люсины фотографии стала сохранять в отдельную папочку. Так, через три месяца воздыханий в мета-вселенной мои чувства к Людмиле стали весить под три гигабайта. А ещё через три – я снова увидела её фамилию – аккурат над своей, уже в списках поступивших. У нас даже было одинаковое количество баллов – 287. Только Люся уступила мне в литературе, а я ей – в английском.

По невероятному совпадению, которое в плохом кино выглядит неаккуратно торчащей ниткой из сценарного шва, а в жизни – как счастливое стечение обстоятельств, нас заселили в одно общежитие. Люська стала каждый день бегать в нашу 403-ю комнату, выглядившую на фоне её серпентария в 515-ой прямо-таки эдемом. Сначала спрашивала, можно ли войти и даже робко стучалась. Потом стала просто стучаться. Потом перестала стучаться. А потом будто бы и вовсе перестала выходить. Так мы и приклеились друг к другу. Насмерть, каким-то страшным кармическим клеем. Пили кофе из автомата, чью мерзость не могли смягчить ни сахар, ни молоко; тратили стипендию на «Жан-Жак» и дешёвенькие чёрные кофточки из H&M. Давали друг другу списывать, щедро и без зазнайства: я – аудирование, которое у Люськи неважно шло, она мне – грамматику (убереги, Господи, от использования партисип пассе, сколько лет прошло, а всё никак не запомню). Мы хихикали над мажорками в лабутенах, говорили на тарабарщине, называли всё уменьшительно-ласкательными (ух, и жуткие эти «выпить кофечко», «сходить в гостички», «поставь скобочку»). Мы были, как два куска пазла, как розетка и штепсель, как ключ и скважина, как болячка и пластырь, как «Абрау-Дюрсо» и болезная голова.

Однажды в колючий морозный вечер, в длиннющем канате очереди в Большой театр, куда бегали смотреть балет – то есть не балет, конечно, а сверкающее тело огромной люстры и лишь кусочек спектакля, доступный нищим с проходками за 150 рублей, – мы поклялись друг другу, что у нас всё точно будет по-другому. То есть не так, как у наших родителей. Ни блёклого брака, ни чувств по принуждению, ни кабалы, ни пульта от телека в замызганном пакете. Наивные, злые, высокомерные козявки, мы и вправду верили, что сможем сломать устоявшийся веками ход вещей.

Но ход не ломался.

Проблема наших личных жизней заключалась в некоторых неразрешимых противоречиях. Так, например, у Люськи было чайлдфри головного мозга, необузданное желание сидеть на десяти стульях (читай, флиртовать со всеми подряд), и при этом хорошо выйти замуж, чтобы главной заботой жизни стали фамильные вышивки на сатиновом постельном белье и поступление дочери в балетную академию Агриппины Яковлевны Вагановой. Мне же хотелось совсем другого – грязного хиппи без аккаунта в инстаграме, который бы вёз меня на мопеде в закат, а я бы обнимала его одной рукой, второй держала бы бокал портвейна, а ртом визжала – от счастья и радости. По иронии судьбы, в отношениях я всегда была с людьми иного толка – душными майонезниками, один другого майонезнее. Эти попытки цепляться за лоснящихся благополучием людей я объясняю проделками генетической памяти и страхом уходящей далеко в глубь женской линии традиции – связать жизнь с нищим алкоголиком, как это сделали моя сестра, тётя, бабушка, пра-, прапра- и так далее. Мажор-пикапер Вася, оценивающий женщин по десятибалльной системе. Стоматолог Андрей Викторович, чуть не вставивший мне белоснежные унитазные зубы, как у себя самого. Некое подобие творческой богемы – креатор Николай. Список короткий, но такой скучный, что и продолжать не хочется.

Люська мне всё время говорила: «Ну, вот и чего ты ноешь? Просто бери от жизни всё». То есть в конкретном случае предлагала брать подарками и хорошим шампанским урожая 1988 года. Я её не осуждала. Знаете, есть два типа людей: одни едят сначала невкусное, а потом вкусное, а другие наоборот. Люся была из последних. Женщина-праздник, рождённая, чтобы носить сверкающие платья, получать норму белков-жиров-углеводов из игристого алкоголя и, запрокинув голову, широко хохотать. В жизни Люси принципы эстетики главенствовали над принципами здравого смысла: некрасивым она просто брезговала. А потому в выборе между нормальным ужином или покупкой особого шампуня с экстрактом пиона, розы, крови девственниц и жожоба, выбирала второе, довольствуясь шпротами и красивостью волос.

Почему-то она три год подряд не могла отшить Гошана – молчаливого, долговязого, будто бы прозрачного и чуточку женоподобного. Он запал на Люську ещё на посвяте, и к этому многие отнеслись с пониманием. Так остроумно и изящно она выполнила задание начертать на асфальте фамилию декана собственной мочой. «Ой, ребят, нассать в бутылку – это семи пядей быть не надо», – хохотала Люська, а Гошан смотрел заворожённо. С таким же лицом он занимал ей очередь в буфете, таскал продукты в общежитие и строгал рефераты по философии, тем самым сделав её лучшей по предмету на курсе. Гошан ей, конечно, совершенно не подходил. Это особо чувствовалось, когда он исподлобья на неё посматривал после каждой своей шуточки и кивал дурачком, предвосхищая любой её вопрос. Но Люся милостиво позволяла ему находиться в своей компании. К тому же ей было больше не на кого ругаться в конце сложного дня. Вот она и ругалась на Гошана: «Ну, что ты вообще можешь мне предложить! Ты нищий! Я нищая! Мы нищие крысы! И будем всю жизнь влачить жалкое существование нищих!» – орала Люська на весь коридор, показывая драный шнур от компьютера, которому Гошан не мог ничего возразить. Я говорила Люсе: “ты б пожалела парня, он ж в тебя влюбился”. Она только отмахивалась, говорила: да у него просто ПЗР (расшифровку общажной аббревеатуры – Пизда Затмила Разум – я сумела выучить лишь к четвертому курсу).

Когда Люся окончательно превратилась в женщину типа “я так больше не могу», Гошану надоело, и он пошёл работать грузчиком в «Перекрёсток» у нашей общаги. Спустя два месяца Гошан слетел с первых строчек рейтинга до позорных середняков. Заметно скромнее стали Люсины успехи в области философии. Зато Гошан подкачался, стал, что называется, парнем при бабле и купил Люсе новые туфли. Люся, не чуравщаяся капитализации чувств, этот дауншифтинг поощрала – за неимением альтернатив. Как и многие другие женищны, Люся терять поклонников не хотела.

Тогда она сказала: «Ладно, иногда я буду твоей девушкой». В Люсиной интерпретации главным было слово «иногда», однако Гошан услышал всё, что угодно, кроме него. Так Люся стала ночевать в комнате Гошана – иногда. Потом она вбегала ко мне в три утра и начинала обстоятельно пересказывать, как что было и кто что при этом говорил. А ты чё, а он чё. А я такая, а он такой. Периодически у неё случались ипохондрические истерики: Люся, то и дело подозревавшая разнообразные дремавшие в теле заболевания и нежелательную беременность, не могла остановить воображения, рисовавшего ей картины сифилиса, ВИЧа, гонореи, всех ЗППП мира. Из-за этого мы часто ходили к гинекологу и фантазировали, как назовём их с Гошаном детей. Обычно спустя неделю после этого у Люськи начинались месячные и никаких инфекций не обнаруживалось. Их вялотекущее пунктирное нечто медленно ползло в направлении сомнительной перспективности и готовилось превратиться в жирную уверенную прямую линию с остановками во всем известных заведениях: ЗАГС – IKEA – Cбербанк, программа льготной ипотеки молодым семьям – роддом – квартира любовницы и так далее. Так всё, наверное, и было б, не посягни однажды Люська на святое. То есть – на моё.

Ну, как моё. Я как бы его просто «застолбила», сразу, заранее после некоторой сторисной прелюдии в виде огонёчков и остроумных панчей. Мы с ним к тому моменту несколько раз погуляли за ручку и я, выдержав для порядка пару свиданий, позволила себя поцеловать. После чего мы завалилась к нему домой в шесть утра, с хорошо угадывающимся силуэтом бутылки коньяка в кармане моего пальто, и встретили на пороге его маму, шедшую в церковь. Потом я заперлась в ванной, где меня долго и страшно выворачивало, а его мама, робко стучала и что-то говорила про возможное опаздание на исповедь.

Короче, довольно страшно мы с ним угорали, а Люська из-за этого будто бы нехорошо, подозрительно нехорошо вздыхала. Что-то скрывалось за её участливыми расспросами о моём наклёвывающемся романе, думала я, и думала, как оказалось, не зря. На каком-то общажном сборе она к нему так аккуратненько подкралась, примостилась рядышком будто б случайно и как залепечет на своём фирменном. Знаете этот момент на вечеринке, когда ты как бы активно разговариваешь с кем-то одним, тебе страшно неинтересным, потому что краем уха слышишь, что интересное не здесь, а совсем в другом месте, но уйти не можешь – не обрывать же виз-а-ви на середине слова. Так и стоишь как дура говоря ртом одно, а ушами слушая второе, мозгом думая, как бы тебе поскорее слиться. Вот так со мной в ту ночь и было. Только слиться, дабы предотвратить катастрофу, я так и не успела. Эти двое ушли в неизвестном (известном) мне направлении.

Надо сказать, в нашей тогдашней компании между мальчиками и девочками было не принято подтверждать статус и прояснять качество взаимосвязей. Будто мы на Вудстоке, в 69-м. Но не были мы ни на каком Вудстоке в 69-м, мы были в Москве 2018-го, а в Москве 2018-го так не решаются вопросы, это в конце концов не по-пацански – думала я. Я ещё много, чего думала. Что она дура, идиотка, эгоистка; что я имею право топать ногами, требовать. Потом была ссора, в которой мне много за что предъявили, – купила такое же платье, строила глазки Гошану, зажала какие-то шпоры и, кажется, не дала списать.

Мы не общались целый год. За этот год у Люси было три пересдачи по аудированию, и однажды она дошла до комиссии. Я очень переживала за неё и хотела помочь, спасти. А ещё я очень хотела, чтобы её отчислили. Чтобы на финальной пересдаче её раздавили, уничтожили. Чтобы завкафедрой Людов (Лютым прозванный, конечно же) дал ей, как и всегда поступал с неудачниками, проспрягать глагол etre, а она от волнения не смогла бы и этого. Чтобы ей сказали, что она разочарование курса и педагогическое фиаско. Чтобы она унижалась перед комиссией и вымаливала ещё один шанс. Чтобы после она плакала, размазывая по своей глупой роже зелёные сопли. Чтобы ей пришлось съехать с общаги. Чтобы она собирала свои монатки, а всё бы смотрели сочувственно и предлагали бы помощь, а сами думали бы: «Слава богу, не я». Чтобы она умотала нахер или к чёртвой матери в свой Рыбинск. То есть не к чёртовой, к своей – на вкусные харчи и стала наконец толстой, безразмерной. Чтобы вышла замуж за мента и родила от него, как и полагается в таких ситуациях ровно через полгода. Думаю, такая ненависть бывает лишь к самым любимым.

Люську не отчислили. Это было неудивительно: в мирное время мы хорошо учились, ноздря в ноздрю, но она всё-таки лучше. Выезжала на харизме. К тому же в вопросе изобретения отмазок и эффективно работающего вранья ей не было равных: Люськины родственники без конца помирали перед зачётами, а потому ну никак не давали ей подготовиться на 100 баллов. Но вы уж поставьте, пожалуйста. Ладно, Лаврецкая, в последний раз. Имена единокровников то и дело повторялись, что свидетельствовало о способности Люсиной родни к воскрешению – способности, не вызывавшей тем не менее не единого сомнения. Ей просто нельзя было не верить на слово, просто нельзя.

Я тоже не отставала. Училась пуще прежнего; увы, не для себя, а для некоего вымышленного соревнования. Моей главной мотивацией того времени была мотивация «на зло», и она меня не подводила. Никогда прежде мой рейтинг не достигал отметки 98, никогда в зачётке не было так тесно буковкам А. Но я знала, что этим искуственным пятёркам – грошь цена.

Я часто наблюдала за Люсей через стекло лингафонного кабинета, услужливо непрозрачного с внешней стороны. Огромные наушники сдавливали её маленькую голову и категорически ей не шли. Я видела, как она страдает: нажимает по сорок раз на кнопку повтора, вслушивается. Как карандаш в её руке не поспевает за болтовнёй диктора. Как она от злости швыряет в стену этот самый карандаш. Мне очень хотелось зайти внутрь. Но я не заходила. Кроме этих встреч были ещё встречи в «Переке» у нас на районе. Мне было вдвойне неловко, когда мы сталиквались тележками у товаров по акции: во-первых, от нашего случайного рандеву, во-вторых, потому что покупать “по акции».в целом всегда стыдилась.

Иногда я рассматривала её аватарку, на которой стояла редкой отвратительности фотография. Люська на ней была ненастоящая, чужая, не моя. Скобки рыжих бровей – густых и буйных в жизни – вскинуты презрительно. Прямая линия волос – обычно не знавших расчёски, неукротимых, как и сама хозяйка, – падает на дофантазированные ключицы. Лоб вылизан фотошопом. Ни морщинки буйной мимики, ни созвездий прыщиков от уничтоженной по грусти коробки конфет. Скульптурный изгиб шеи, кожа – холодный фарфор, на бисер веснушек и ни намёка, только румянец искусственный. Самая жуть – это, конечно, глаза. Злые, надменные. Взгляд изучающий, маринующий в ожидании. Всё как у её любимых инстадив. Спасибо, носик хоть оставила – вздёрнутый, капризный. В нём вся она, Люся; не картонная, не сделанная картинка. Такой скандал из-за неё мне как-то закатила, лайков недосчитавшись. Истеричный голосок вспыхивал в трубке, а я слушала молча и представляла, как вечный спутник Люськиного гнева – красноватое рваное облако – опускается с лица на грудь.

Вообще я думала, такое бывает только в сериалах на канале «Россия-1». В том смысле, что подобных поступков просто не существовало в моей системе координат, где всё было покрашено в чёрное и белое и поделено на простые категории: хорошо и плохо; других не было. Поэтому я знатно поехала кукухой и совсем перестала спать. Совсем-совсем. Да, приложение для медитации и счёт баранов не помогал: на 7 386-ом обычно звенел будильник.

Во французском языке есть выражение: Être fleur bleue, что значит быть сентиментальным, ранимым. А если дословно – быть голубым цветком. Вот я и превратился в него, этот самый голубой цветок. Настолько, что в какой-то момент на полном серьёзе стала помышлять выйти в окно. Не для того, чтобы на фейсбуке все бы тегали мою страницу со словами «Она была такая…». Не для того, чтобы Люся осознала неправоту. Нет, мне просто было очень больно, и боль эту хотелось как-нибудь поскорее выключить. От окна меня спас папа, вовремя взявший за ручку и доставивший к знакомой тётеньке-психиатрине, заведовавшей одним подмосковным ПНД. Тётенька была сестрой кого-то , некогда сидевшего с папой за одной партой. Кажется, так. Школьные связи не подвели: меня выслушали и выписали ударный коктейль из амитриптилина, флуоксетина и какого-то там ещё тина. Я вышла из тупика бессонницы. Сна стало много. Он придавливал к кровати, будто плитой, и не давал ничего делать. Помыть голову, помыть тарелку, выпить кофе – на том и держался день. Оптика мира от таблеток здорово изменилась: я смотрела на всё будто сквозь сальную муть захватанных очков. Ещё пришли новые десять килограммов, которые так и не отлипли от моей задницы. И вот за это всё – нет, не за предательство, а именно за это – я не могла отпустить злобу на Люську до сих пор. Обиду, как оказалось, простить куда проще, чем то море боли, в которое я из-за неё занырнула. Это море не отпускало, я тонула и захлёбывалась, не видя берегов и спасательной шлюпки. Именно с ним, а не с той мелкой интрижкой стала напрямую ассоциироваться Люся.

С уходом Люси из моей жизни много чего исчезло: спонтанность, понимание с полуслова, ощущение partner in crime. Нечего стало делать вечерами пятниц и суббот, не с кем стало делить один капучино на двоих, незачем спорить, на каком молоке он будет (я топила за ЗОЖ и всегда брала соевое, она – простое, понятное, жирностью 3,2%). Не с кем стало играть в “точки” на военной кафедре, куда журфаковские девочки шли по понятным причинам. Военку у нас было принято называть “войной”. Так и говорили: а война завтра будет? Ты на войну идёшь? Я с неё в итоге слилась. Сказала себе: “а ну её, это войну”. Мне и своей в тот момент было достаточно.

Заткнуть образовавшуюся дыру я пыталась разными способами. Сначала, как велят инста-богини – собой. Пошла на йогу, к психологу и записалась на третий, совершенно ненужный мне, греческий язык. С йогой не сложилось, когда в финале первого же занятия тренер предложила сесть к соседу на коврик и в течение минуты обсуждать всё новое, что мы узнали за сегодняшний день. Психолог с изысканной фамилией Альпиди продержался подольше: аж три недели смаковал мои детские травмвы. Потом, правда, в печальном разговоре про невесть откуда всплывшего котика Плюма, погибшего ужасно глупой и обидной смертью (оставленный зачем-то после операции на балконе, не отошедший от наркоза бедняга упал с пятого этажа), терапевт записал что-то в свой блокнотик и сказал: “Понятно – понятно, Плюм сделал плюх”. С греческим пришлось сдаться на стадии знакомства с расписанием – пары по третьему языку нам ставили в немыслимые для февраля 7:30 утра. Так мои познания остались на курортных словах «калимэра» и «малака» (последнее, кажется, не в полной мере печатно).

Попытав счастье в дружбе с собой, я решила найти альтернативу Люське, что, конечно, в зародыше было затеей, обречённой на провал. Таких как она просто не было. Пару раз я сходила выпить кофе с Камиллой из нашей французской группы – девочкой с мощным чеченским бэкграундом, которую отвозил «в школу» охранник. Провожал её до входа, встречал, сажал в машину и ни в коем случае её не касался. Даже, когда однажды Камилла, недостаточно крепко всадила шпильки своих лабутенов в сахарную корку крылечной наледи и глупо взмахнув руками, приземлилась на едва прикрытый совсем не ханжеской мини-юбкой зад, он не подал ей руки. И подумать страшно, что бы с ним сделали, тронь он глубоко династическую барышню пальцем. Камилла была невозможно, непростительно красивой и ежедневно появлялась в институте такой, словно после пробуждения ходила на массаж, укладку и макияж (не исключаю, что так оно и было). Как-то раз она призналась, что пошла в магистратуру, потому что институт – единственное место, куда отец отпускал её без сопровождения братьев и нелюбимого жениха. Потом она рассказала, что иногда ей удаётся уговорить охранника соврать отцу о пробках, чтобы хотя бы на тридцать минут встретиться с подружками в Кофемании. Что она боится маячивших впереди госов не из-за самих госов, а из-за того, что с окончанием университета кончатся варианты хотя бы изредка покидать отчий дом. Что следующая остановка после дома отчего – дом мужний, и так далее, и так далее. «А может аспирантура?», пошутила тогда я, но шутка не встретила понимания. Камилла просто не знала, что это, и потому лишь прищурилась подозрительно. Она также щурилась на словах «стипендия», «общежитие», «социальная карта», а однажды попросила меня сфотографировать метро. Это было даже интересно какое-то время. Особенно под Новый год, на который Камилла подарила мне сертификат на циклопические десять тысяч рублей в какой-то буржуазный магазин ароматических свечей. Я почти плакала, осознавая, что трачу четыре свои репетиторских гонорара на парфюмированный воск в красивой эмалированной баночке. Баночка эта находилась в нашей комнате на правах музейной редкости, зажигалась по торжественным поводам из соображений экономии и своим аристократическим присутствием в нищем убранстве создавала комический эффект. Кажется, ей даже удалось пережить нашу с Камиллой странную дружбу, довольно быстро исчерпавшую себя за отсутствием общих тем.

Ещё был шанс у рано женившегося и оттого рано повзрослевшего одногруппника Бори, который теперь подсаживался ко мне на лекциях и придушенно хихикал своим же армейским шуткам, половину слов из которых я не могла разобрать, отчего всё время чувствовала себя виноватой. Боря забавлял всех сам по себе – наличием в 21 год тёщи и совсем не зумерским увлечением рыбалкой. Случайно сделавший ранней матерью нашу одногруппницу Лялю, которой не осталось ничего кроме как бросить штудии и уйти в академ, Боря посещал пары с особым рвением, будто бы за них обоих, и превращался из-за этого в тот надоедливый тип людей, после общения с которым хотелось облегченно выдыхать.

В порыве отчаяния я вспомнила даже одноклассницу Леру, с которой мы водились когда-то в школе. Сошлись мы с Лерой на том, что почему-то единственные из класса палились на подлоге домашек. Сначала ИЗОшница Марья Сергеевна не хотела принимать наши работы, в которых нет-нет да проскальзывали чёткие взрослые линии руки наших мам. А работавшие на одной работе папы в ещё безинтернетные и безкомпьютерные времена скачивали нам, видимо помогая друг друга, одни и те же сочинения, после которых неизменно выходил конфуз и вопрос учительницы «а оценку мне вам тоже на двоих ставить?». В одном из печальных пустых автобусов вечера воскресенья я ответила на её сторик и позвала на кофе. Зря. При ближайшем рассмотрении настоящая версия Леры оказалось куда бледнее инстаграммной. Бывшая в школе непосредственной хохотушкой и математически одарённой, в своей взрослой модификации она будто бы напрочь утратила свой внутренний гений и запал. Лера не смотрела фильмов и не читала книг, не любила гулять, сплетничать и спорить. Тоска, в общем, зелёная. Скукотища.

Не найдя достойную эрзац-версию подруги, я и опустилась на дно, скачав Тиндер. Про Тиндер даже шутить не буду, все и так уже про него понятно. Скажу главное: моё трёхнедельное избирательное свайпание увенчалось свиданием с Вадиком. «Стилист, москвич, 30+ стран, люблю духовное саморазвитие и культурное обогащение, творческий, квартира своя». Изучив этот список добродетелей, я подумала: “Офигеть, так можно писать на полном серьёзе?” (оказалось, что можно). Ещё я подумала: Люська бы такое описалово точно заценила.

Короче, согласилась я на встречу. В противоположность предыдущим своим свиданиям, явки которых назначались в статусных культурных заведениях, я, памятуя о том, как на опере Гергиева мой желудок урчал громче оркестра, предложила Вадику самое искреннее, чего хотела в тот момент. Давай просто где-то пожрём? Вот так, без малейшего желания понравиться. Он охотно согласился. Я подумала тогда: ну, может, хоть волосы бесплатно покрасит. Хочешь поменять жизнь, так сказать, поменяй причёску. Он и поменял. Хорошо, кстати, поменял, приняв прямо на дому. Усадил в кресло, жестом фокусника раскинул опавшую с шелестящим выдохом парикмахерскую мантию и сказал тоном конферансье, гордо и явно не в первые: “Добро пожаловать в салон Влада Тупикина”. В тот вечер я вышла из его квартиры с новым цветом волос, первыми предвестниками кондидоза и ясным знанием: “Теперь у меня есть парень”. Волнительных ощущений я по этому поводу никаких не испытала. Ну, разве что зуд в известной области.

Надо отдать должное, в освободившийся после потери Люськи паз моей и без того шаткой жизненной конструкции Вадик подошёл как влитой. Я бы, может быть, даже и научилась бы снова полностью функционировать и зажила бы нормальной жизнью, не случись как-то раз общажная тусовочка по случаю конца лета, возвращения из отчего дома и начала учебного года. Мы были довольно пьяны к тому моменту, как она подошла и сказала, что очень соскучилась. И хотя я не увидела в этом и намёка на раскаяние, мы обнимались и рыдали друг у друга на плече. Наверное, если бы в мире существовал чемпионат по самому ванильному перемирию, нам дали бы грамоту первой степени.

На следующий день наступила осень и трезвость. Они в совокупности проявили проблему. Да, я простила. Но расщелина недоверия оставалась. Из неё посвистывало и поддувало холодом. Новая страница нашей дружбы все не писалась – она как лежащая под копиркой впитывала и впитывала отпечатки предыдущей. Мне казалось, что она снова, вся такая сверкающая, прямо в уличных туфлях зайдёт в мою стерильно прибранную жизнь, натопчет, возьмёт, что нужно, и испарится. Поэтому я и не возражала против «Чайки». Я почему-то очень надеялась, что эта поездка поможет нам склеить то хрупкое, что осталось между нами. Что весь анамнез затерятся в шелухе памяти, и я перестану её ненавидеть, завидовать лёгкости нрава и раздражаться на постоянное желание кокетничать со всеми подряд. Что любой страх перестанет по инерции протаскивать меня сквозь все колдобины нашей сложной истории.

Но у меня не очень получалось. Ситуация особенно усугублялась тем, что в какой-то момент мне померещилась химия, якобы возникшая между ней и Антоном. Не веря голосу здравому, я слушала голос домыслов. А ему, голосу домыслов, ой как не нравилось, когда Антон как бы впроброс говорил “Весёлая у тебя подруга” или когда Люся пискляво, с интонированием тянула при встрече «Зааааай». Я чувствовала постоянные уколы ревности от каждого раза, когда он даже просто смотрит на неё, а наблюдение за их хихиканием в курилке рождало в области груди приставучее чувство назойливой тревоги.

Короче, в день, когда Люся предложила випассану, я решила пресечь дерущую душу рефлексию. Прямо на собрании, где обсуждались правила завтрашнего молчания. Именно там мною и было решено подсмотреть, а не с Люсей ли Антон так увлечённо весь вечер переписывается. Я встала за ним на расстоянии полуметра. И ни хрена, конечно же, не увидела. А потом придумала такой финт – навести на его телефон камеру и увеличить зум до х5. Стыдно, конечно, но что поделать. И вот, значит, стою я в беседке с телефоном, типа фоткаю. Руки трясутся, предельное палево. Приближаю. И вижу: действительно переписывается.

Только не с Люськой.

А с кем-то, кто записан у него в телефоне словом ЖЕНА.

Увиденное здорово выбило меня из колеи. И это даже несмотря на тот факт, что мы, получается, были на равных: оба в несвободе. И потому в тот вечер ни в какую «Акварель» я не пошла.

То есть пошла, конечно, в надежде, что будет свидание. Но он в тот вечер был особенно хмур и вообще не обращал на меня внимания. Тогда всласть прорыдавшись на море, я пошла спать.

Светлячком в непроглядной тьме мерцала одна лишь завтрашняя тишина.

Жена

Эту коварную поступь не спутаешь ни с чем другим. Тускнеющая палитра, ноты холода в ещё теплых ветрах и затихающие ребячьи голоса во дворе; будто кто-то легонько крутит тумблер громкости. Но это всё намёки, иносказания. Она уже идёт на встречу, будто бы просто в гости, с добрыми намерениями. Будто бы «да я просто спросить»; так, постою, покурю. И ей поверят, впустят; лишь потом заметят крадущуюся опасливо тень.

Но будет поздно.

Мы не успеем, никто не успеет, и она снова сделает с нами это; снова обманет как маленьких. Сто раз ведь проходили, и вот опять, на те же грабли. Каждый раз нежданно, каждый раз негаданно, но каждый год одно и тоже. То, чего начинаешь бояться еще в самом начале июня. То, чему пытаешься противостоять весь июль. То, из-за чего в тревожном ожидании проводишь весь август.

Осень убивает лето.

Убивает безжалостно, глуша воспоминания о заеденных комарами ногах, спокойном сне с открытым окошком, предрассветных глупостях и длинной секунде в ожидании волана с задранной головой. Убивает первым опавшим сухим листом и первым надкусом балконного яблока, досадно подгнившего внутри. Первыми неласковыми осадками, первой неуютной лужей под неосторожной стопой. А там и первым морозом, обдавшим дыханием стёкла.

Тепло, может, и посопротивляется нехотя, для порядка: подарит надежду в виде бабьего лета. Но это обманка, фикция, отложенная казнь. Потом то всё равно начнётся другая жизнь. Нескончаемый щедрый пир опустеет. Зелень, что бесстыже пёрла с самого начала мая из всех щелей и взламывала асфальт, сгниёт. Крапива не потянет за свободную брючину, не ужалит в уязвимое, не заставит выругаться солёным словцом. В голосах людей зазвучит металл: их жизнями снова начнут управлять органайзеры, списки, данные обещания и прочее высокопродуктивнее бездушие. Лестничный пролёт, который летом даётся легко, в три секунды, через ступеньку, а то и просто стремительно по перилам, станет унизительным испытанием: тело обрастёт новым жиром, слоями одежды, капустно; а под шапкой будет потно зудеть. Табло расписания трамвая будет врать, что нужный 26-ой придёт через 3 минуты, и эта тройка будет оставаться недвижимой, долго, бесконечно долго, пока мимо один за одним проползут 57-ой и N1. Сапожки прохудятся, захлюпают, заставят спрятать под диван все в разводах колготы. Придётся лезть на антресоль за зонтом, сушилками для обуви, шарфом, варежками – то есть, одной, конечно же, варежкой. Они не дадутся в руки сразу, до них надо будет прыгать, прыгать, прыгать. Они посыпятся как снег на голову. И снег на голову тоже посыпется. Улицы забьёт дорожью: они вспомнят про кислую изморось, чавкающую жирную грязь, беззвучно осевший туман. Время тоже потечёт иначе. Это летом минуты летят без оглядки на мировые часы. Иногда они несогласованно увеличивают ход до скорости х100, что и не понимаешь вовсе: это сейчас было или не было? А иногда, спасибо за это, милостиво останавливаются: замирают, наполняют мир застывшей негой. Но теперь они будут размеренными, монотонными, тягучими, невозможными. Небо погаснет, из него будет лить; всегда, каждый день, безостановочно. Но это даже хорошо, если в субботу или в воскресенье – идеальное алиби для затворничества и сна длиною в целый выходной. Лишь иногда поползёт по обеденной скатерти солнце, но солнце это будет – холодное и злое.

Это лето не будет исключением, осень его тоже убьёт; оно закончится, как и всё остальное. Так я успокаивала себя, пытаясь прийти в чувство после обнаруженных мною родственных связей Антона. К малопродуктивной меланхолии располагали обстоятельства: укрывшая лагерь тишина впервые за долгие недели давала волю рефлексии.

Дети держались на удивление хорошо: девчонки делали пассы руками и передавали другу-другу свёрнутые в трубочки записки, над которыми без конца хихикали. Парни кидали мяч в кольцо; также как и всегда, только без ора и мата. Люся бдела старательно – как когда-то на випассанах бдели за ней. Уже в Москве, спустя время, она расскажет мне, что подговорила старших из нашего отряда соблюсти молчание в ответ на обещание не конфисковывать их сигареты. Видимо, концепция честного ретрита через аскезу в Люсином мире просто не имела шанса прижиться.

Я попросила прикрыть меня и пошла на море; на камешек – кажется, единственное у воды место, откуда не виднелась огромная вывеска «Чайка», украденная из вида торчащей утюгом скалой. На пляже было пусто: видимо, нависшие над посёлком пузатые тучи и метеосводка стращали туристов. За исключением двух дамочек в возрасте сорока: их подъетая целлюлитом плоть отдыхала прямо на песке, без зонтиков. Мне бы такую безмятежность, подумала я, вытаскивая телефон.

Да, в вопросах сталкерства равных мне не было, нет и не будет. Даже не спорьте. Будет с моей стороны голословным не посвятить вам в такую историю. Однажды на концерте Земфиры (своём первом в жизни концерте!), я влюбилась в парня, стоявшего рядом со мной. Высоченный, total black, но носу – круглые очки как у Сарта, рядом – компания их трёх девиц, заметно от него млеющих. Представляете, ровно на песне «Искала», клянусь вам, на строчке «А когда нашла, с ума сошла», этот чувак легко-легко оторвал меня от пола и посадил к себе на плечо. Так мы проорали остаток песни. Совсем как во сне, совсем как в альбомах, где я рисовала тебя гуашью. На финальном “ночами-чами-чами” он также легко снял меня и поставил обратно – как ставят на полку разочаровавшую при ближайшем рассмотрении вещь. Как будто ничего не было. А ничего ведь в сущности и не было. Для пацана – порыв. Для меня – замаячивший призрак абсолютно кинематогрфичной истории, о которой не стыдно рассказать друзьям. Я так сильно влюбилась в историю нашего знакомства – по-моему, даже больше, чем в сам объект увлечения. И тем же вечером я зашла в группу концерта Вконтакте и нашла его среди, без малого, тринадцати тысяч человек. Please don’t ask. (Кажется, даже задала какой-то вопрос, на который он ответил “ага»).

Открыв шоколадку и Facebook, я занялась своим любимым занятием – тщательным разглядыванием чужой жизни. Жена Антона, как оказалось, родилась в удобном для подсчёта и весьма далёком от нынешней даты 1980 году. Это, увы, не компенсировало того, какой роскошной она выглядела: тонкая барышня с мундштуком и хрупкой нервной системой (так во всяком случае казалось). Ей совершенно не шла профессия кондитера, ассоциировавшаяся в моём стереотипном сознании с кем-то румяномордым, предельно простым. Жена Антона была иного теста: неземной, точёной, прозрачной. Какие тут бисквиты с маслом, уму не постежиму.

Я изучала её фотографии разных лет, времён года и локаций, про себя удивляясь милым приметам времени. Третий айфон, селфипалка, Лана Дель Рэй в Будапеште, пениборд, акриловые ногти и “главное “да!” в моей жизни. Я перебирала фотографии ряд за рядом – не дай Бог лайкнуть. И всё думала. Она умнее. Красивее. Изящнее. Интереснее. Лучше во всём. В постели-то уж наверняка. Как там это любят мужики? Тигрица, львица, хищница (свои тогдашние компетенции я оценивала примерно на уровень “суслик» или “капибара»)..

Я знала, что изнаночный шов жизни зачастую выглядит куда уродливей и издерганней нарядной вышивки напоказ. Знала, что делать выводы по соцсетям – это как смотреть в микроскоп с дефектом линзы. Знала, как работает спасительная анастезия лайков – простого и понятного мерила социального одобрения. Знала. И всё-таки безоговорочно поверила в предложенную картинку.

Слежка в мета-вселенной окончилась, когда задница заныла от сидения на камне. Я побрела в лагерь, и уже у самого входа мы встретились. Пройдёмся? Сама не знаю, зачем предложила: проявлять инициативу не хотелось из принципа, да и о чём говорить в связи с открывшимися обстоятельствами было неясно. Антон ответил: «Давай, только недолго». А потом спросил: «А нам разве можно сегодня общаться?» «Ну, если очень хочется», разрешила я.

Мы долго шли в тишине, потом он, будто бы всё еще сомневаясь в возможности разговаривать, жестом предложил мне сесть на скамейку. Я продолжала молчать и зачем-то рылась в своей сумке, будто искала там тему для разговора.

– Ты знаешь, Вет. Такое дело. Всё сказать хотел, но не решался…

С печальной ясностью в голове пронелось: “Сейчас скажет, мол давай договоримся, что ничего не было”.

– Короче, это. Я ведь женатый.

– Ммм, – я поджала губы и мелко закивала, типа с лёгким осуждением, а на самом деле, втайне радуясь тому, что это обстоятельство открылось мне ещё вчера, благодаря собственному варварскому ноу-хау. Подготовилась, так сказать.

Повисла пауза, которую я по хорошему бы стоило заполнить хотя бы мимолётным упоминанием того факта, что мне по идее в скором времени тоже светило добросовестное замужество.

– Чего кольцо не носишь тогда?, – я так и не смогла рассказать.

Антон рассмеялся.

– Блин, это долгая история.

– Да я не тороплюсь.

– Короче, я однажды лез через забор и зацепился кольцом за гвоздь.

– А дальше чё?

Антон тяжело вздохнул.

– Ну как чё. Палец отрезали. Вместе с обручалкой.

– Тфу, дурак.

– Да ладно тебе. Правда зацепился и потерял.

– Понятно.

– Веришь?

– Не-а.

– Никто не верит, ты представляешь.

– Представляю.

– Ну и чего же нам с тобой теперь делать?

– А ты что хочешь?, – задала я вопрос, которому в любой непонятной ситуации меня научила Люся.

Антон закурил и выпустил дым через ноздри. Давно заметила за ним эту смешную мультяшную привычку: дымить носом, когда напряжён.

– Я хочу роводить время с тобой. При этом не хочу ставить под сомнение свою нормальную жизнь.

Обычно в такие моменты я успокаиваю себя тем, что возня нехороших мыслей из слов типа «Вот урод» – это их не сердце говорит, а миндалевидное тело в мозге; то самое, отвечающее за страхи и эмоции. Я тогда возражаю что-то вроде: как же, миндалевидное тело, тебе не стыдно. Посмотри вон на префронтальную кору – какая она искусница в вопросах планирования рационального. Молодцы, конечно, эти популяризаторы науки. Ловко так своими книжечками снимают с нас ответственность и субъектность. Мол никакой ты не хозяин жизни, хозяева – нейроны в твоём мозгу.

Заслышав «Давай сегодня ко мне» и почувствовав касание его руки, нейроны сделали своё дело. Ни страданий, ни чувства вины, одно лишь предвкушение встречи и жаркая радость. И ходишь потом совершенно особенной дурой – киваешь не в попад, заглядываешься на небо и путаешься в своих же ногах.

***

О своих прямых обязанностях я вспомнила лишь к дискотеке. Сначала дала девчонкам задание выбрать книжку на чтения. Канючили “Сумерки”, но я кривила нос, спросив, чего уж сразу не “50 оттенков серого”. Чуть порозовели даже, милашки. Я предложила “Грозовой перевал» и была поддержена Катей. Она сказала: “О, норм тема, это про дворянскую тёлку, которая застэнила нищеброда”. А Маша добавила: “Между прочим, Белла из “Сумерек” читала эту книжку!”

О том, что значит “застэнила”, я догадалась инутивно и не стала уточнять, дабы не ронять свой авторитет прогрессивного педагога. Зато смилостивилась и разрешила сразу две книги. Они были счастливы.

Болтая с девчонками, я заметила Юлю – ту самую, с пеной для бриться вместо шампуня. Она была единственной в девичей комнате, сидевшей в одиночку и не принимая участия в разговорах, чем-то сосредоточенно занимаясь у себя на кровати. Я подошла ближе и увидела, ножницы в её сосредоточнно жуют концы джинс.

Я кинула взгляд на край матрасами, глазами спрашивая, можно ли присесть. Она кивнула.

– Чего делаешь?

– Штаны режу.

– Зачем?

– Да просто так.

– Да ладно?

Юля отложила ножницы, мотнув головой в сторону пустой кровати Марины, успевшией за пару дней зарекомендовать себя как самую популярную девочку лагеря и главную же булли вместе с тем.

– Понятно, – ответила я.

Я вышла в вожатскую. И едва отыскав косметичку, которую Люся, конечно же, не положила на место, вытащила оттуда маникюрный набор. Вернувшись в девчачью спальню, я протянула ножницы Юле.

– На, они поострее.

Юля посмотрела на меня удивлённо и с долей недоверия. Поколебавшись, всё-таки взяла.

– Ну, как тебе день молчания?

– Да нормально. Я привыкла, – ответила она, не отрываясь от штанов.

– В смысле?

– Да дома тоже говорить не с кем особо.

– Как это не с кем?

– Ну, бабушка в Липецке у нас. А папы почти не бывает.

– Работает много?

– Ага, в трёх магазинах охранником. Кредиты у него…

– А друзья у тебя есть? Во дворе или школе?

– Да нет.

– Почему?

Внезапно Юля будто оживилась.

– Ну, девочки у нас все просто кринжухи. А мальчики издеваются. В тетрадь харкнуть могут. Один в этом году волосы отрезал, – она показала на коротенький хвост.

Я долго подбирала слова – так, чтобы они не были словами “с высоты лет» и несли хоть сколько-нибудь тепла.

– Ты не поверишь мне, наверное, сейчас, но это правда: просто знай, что через несколько лет это всё не будет иметь значения.

– Какая разница. Сейчас-то зашквар.

– Да это понятно. Но зашквар переживается легче, когда думаешь, что он закончится.

– И вам помогло?

– Ну…

– Да что вы вообще знаете про зашквар.

– Много чего! Мне мама ноги брить не разрешала, а парни надо мной смеялись все. Выкладывали в паблик школьный коллаж из моих фоток и крема для депиляции. Говорили, что я тупая и чмырили за поношенные вещи старшей сестры. И валентинки я сама себе отправляла на 14 февраля. Так что я очень даже хорошо знаю, что такое зашквар.

– Про валентинки гоните, да?

– Не, не гоню. В 7:30 утра в школу приходила, чтоб не видел никто и кидала в язик.

Получить полную версию книги можно по ссылке - Здесь


загрузка...
1

Следующая страница

Ваши комментарии
к роману Смена - Света Палова


Комментарии к роману "Смена - Света Палова" отсутствуют


Ваше имя


Комментарий


Введите сумму чисел с картинки


Партнеры