Разделы библиотеки
Последний русский. Роман - Сергей Магомет - Читать онлайн любовный романВ женской библиотеке Мир Женщины кроме возможности читать онлайн также можно скачать любовный роман - Последний русский. Роман - Сергей Магомет бесплатно. |
Последний русский. Роман - Сергей Магомет - Читать любовный роман онлайн в женской библиотеке LadyLib.Net
Последний русский. Роман - Сергей Магомет - Скачать любовный роман в женской библиотеке LadyLib.Net
Магомет СергейПоследний русский. Романзагрузка...
2 СтраницаКак бы там ни было, с некоторых пор Луиза поселилась одна в громадной квартире. И сразу стала собирать народ. Буквально день и ночь напролет, когда только спала неизвестно. Тусовались у нее охотно. Особого шума, чернухи или скандалов не было. Как-то на 12-й наведались, вызванные доброжелателями, аж два милицейских наряда. Бронежилеты, шлемы, короткие автоматы, рации. Грубые-прегрубые. Ясное дело, всех, кого захватили на лестнице, – мордами в пол. Тут же. В квартиру, однако, не сунулись, хотя дверь была открыта. Хотя овчарка Марта-Герда не лаяла, не рычала, а добродушно валялась в углу на своем плетеном коврике. Сама как коврик. На пороге их встретила Луиза с мобильником в руке. А на связи какой-то высокий милицейский чин, даже непосредственный начальник этих прибывших. ОМОН, понятно, тут же дал задний ход. Атмосфера как бы «богемная» и компания творческая. Десяток, может, два десятка человек собиралось постоянно, вроде клуба. Знакомые все лица. Павлуша между прочим туда уже не раз захаживал. Уверял, что скучно не бывает. Для каждого найдется стаканчик вина. Прямо-таки манна небесная. То музыку играют, то по сети шарятся, то в карты режутся, то дерутся ради забавы. А то просто бесятся. «Луизка женщина серьезная, но без комплексов». И не без некоторой эксцентричности. А, главное, судя по всему, дает. Павлуша также рассказал, что среди гостей затесался даже мой сосед, мальчик Эдик. Эдик жил через площадку на нашем этаже. Луиза его особенно приваживает, занимается соответствующим «образованием». Испытывает к нему недвусмысленную привязанность. Теперь-то он выглядел более чем развитым для своих лет, неестественно, преждевременно «взрослый», – черноволосый подросток, крепкий малыш-мужчина, ростом под два метра, этакий Гаргантюа, и, наверное, довольно-таки красивенький со специфической дамской точки зрения, хотя и без шеи. Не Эдик – целая Гора. Неустойчивый басок, черный пушок на губе и переносице. Еще недавно, когда он отправлялся в школу, мать надрывалась, крича ему в форточку через двор каждый день одно и то же: «Эдик! Эдик! Иди в школу! Иди в школу!..» Маленький-большой школьник Эдик с ранцем за спиной то и дело останавливался на тропинке, ведущей через палисадники к школе, и, приоткрыв рот, туповато уставлялся куда-нибудь в пространство. Впрочем, было очень похоже на то, что он делает это нарочно – просто чтобы побесить мамашу. Иногда ей приходилось сбегать вниз, с огромным трудом сдерживаясь, чтобы не надавать ему затрещин, и толкать в спину, чтобы он-таки топал в школу. Разогнав его, придав, словно роботу, инерцию в нужном направлении, она поворачивала к подъезду. Однако, сделав несколько шагов, малыш снова останавливался и, видимо, не имея ни малейшего представления о дурных привычках и тайных пороках, сомнамбулически подхватывал свисавшую из ноздри перламутровую зелень и с обезоруживающей непосредственностью лопал. Мамаше приходилось возвращаться, бить по руке и гнать дальше. Вдобавок, странная семья отличалась громкими семейными ссорами, которые хорошо прослушивались даже сквозь толстые стены. Генеральский бас, срываясь и захлебываясь, что-то выговаривал. Слов не разобрать, только подростковый дискант сына вдруг истошно, но дурашливо и явно глумливо выкрикивал: «Мама, мамочка! Он меня убьет! Убьет, убьет же!» Можно было подумать, что они действительно жестоко дерутся, лишают друг друга жизни. Правда, через самое короткое время уже показывались чинно шествующими через двор, как ни в чем не бывало – ни свежих ран, ни синяков, ни проломленных голов. Еще недавно малыш-великан Эдик, как и вундеркинд Сильвестр, был объектом постоянных жестоких нападок и гонений со стороны других детей. То и дело мамаше приходилось выбегать, защищать. Но, в отличие от тщедушного и боязливого Сильвестра, как-то раз Эдик впал в такую ярость, что принялся слепо, но надежно сокрушать кого ни попадя ударами молотоподобных кулаков. Обидчики в ужасе разбежались. Особенно долго, тупо, хотя неуклюже, а потому безрезультатно, Эдик гонялся за одним из них, и, наверное, в конце концов настиг бы и убил. К счастью, выбежавшая мамаша увела Эдика домой. С тех пор его оставили в покое. Сумрачно-диковатый, он бродил по задворкам, не присоединяясь к общим играм, даже если приглашали. Но вот Луиза его таки приручила, затянула в компанию и, очевидно, использовала для своих нужд. Со слов Павлуши, якобы сам малыш, ничуть не смущаясь, рассказывал Луизе, что еще до недавнего времени регулярно спал со своей мамашей, и та, сюсюкая, ласкала его руками и ртом, и еще черт знает как, втыкала в себя. Понятно, тайком от старика-генерала… У Луизы, стало быть, имелась благородная цель – отлучить его от развратницы, сделать из малыша нормального мужчину. Мать же Эдика, белесая клуша, нахохлившись, уже не раз являлась на 12-й самолично, грозила, и папаша его, пузырь надутый, отставной генерал, но всегда при мундире, седой статный старикан, тоже грозил, являлся – чтобы порвать эту, по их мнению, вредную и противоестественную связь с Луизой – самой настоящей вампиршей. Связалась с мальчишкой. Но Луиза в ответ на угрозы лишь холодно усмехалась: кто еще из нас вампиры-то? Видно, не зря Луиза отвечала им «сами вампиры». Если уж кого и привлекать за развращение несовершеннолетнего… Кстати, может быть, именно они, генерал с генеральшей, и наслали милицию… Я знал, что там вообще никогда не запирается входная дверь. Что характерно – естественно эдак, спокойно. Как само собой разумевшееся и обыденное. Что было в наше время, по меньшей мере, странно. Учитывая всяких размножившихся чикотил, психов, бродяг, просто подонков и бандитов. Куда там допотопному «Мосгазу»! Так что собачка овчарка не супертелохранитель. Больше для души и интерьера, насколько я понимал. Об омоновцах и речи нет. Последним, по крайней мере, не ломать дверь. Но мне это не-запирание двери очень нравилось. Было в этом нечто такое – прикольное и беспечно удалое, что ли. Я жалел, что и у нас в квартире нельзя так же. Куда там, Циля подняла бы вой! У нас на входной двери как раз со времен «Мосгаза» было навешано чуть не полпуда старинных засовов и цепей. Удивительно, что захаживал туда, вроде бы, и Макс. Словом, жизнь на 12-ом кипела странная – свежая, жадная, такая, в которую мне до сих пор еще не приходилось окунаться. Что ж, и я тоже мог бы захаживать. На правах соседа меня бы, наверное, приняли, как родного. Я взглянул вверх, в узкий проем между лестничными маршами. Оттуда тянуло сладким табачным дымом с ароматом шоколада и ликера. В жмурки-салочки там, наверное, уж не играли. Виднелись скрещенные девичьи ножки, желтые, розовые, зеленые туфли с блестками, попки, обтянутые кожаными юбками, джинсы, кроссовки. Люди сидели на перилах, в такт музыке из квартиры болтали ногами. Можно было бы, пожалуй, подняться, – ненадолго, полюбопытствовать, что там за компания. Чуть-чуть развеяться. Было бы неплохо. По крайней мере, если бы там сейчас оказался Павлуша, я бы, пожалуй, поднялся. Да где он теперь, мой лучший друг… Словом, мог бы пойти. Но не пошел. Я спустился на свой этаж и шагнул в тишину, в нашу темную, глубокую прихожую, бесшумно прикрыв за собой входную дверь. И вот это знакомое странное волнение, когда после определенного отсутствия вновь оказываешься в родных стенах. Что-то вроде удивления. Ожидаемое, но оттого не менее внезапное, ощущение привычности пространства. Все здесь именно так, как запечатлено в душе. Полнейшее совпадение, физиологическое совмещение. Как если бы вывихнутый сустав вернули в его естественное положение. Почти рефлекторная радость обнаружения себя в родном коконе. Как если бы рука нащупала и узнала собственный отпечаток в гипсе… Но одновременно – это внезапное содрогание, когда вдруг замечаешь, какой чужеватый и остывший, этот отпечаток. Какой он изношенный, иссохший, этот кокон. Материал, волокна, сам запах. Должно пройти какое-то время, прежде чем он снова впитает твое дыхание, твое теперешнее тепло и снова станет абсолютно родным. Не зажигая света, я двинулся по квартире, огибая углы, вешалки, сундуки, шкафы. Сумрачный, довольно бесформенный коридор раздваивался. Налево – светлый проем – проход, ведущий на кухню. Направо – темный закоулок вглубь квартиры, в туалет, в ванную, в комнаты старухи. На стене допотопный телефонный аппарат, в черном корпусе. На вертящемся истертом диске, кроме цифр в дырках, отчеканены старые буквы «А, Б, В, Г, Д, Ж, З, И, К, Л». Еще с тех давних времен, когда телефонные номера были типа «Б-05-75» или «К-33-96», подобно «мистическим» шифрам или кодам. Теперь казалось, если только возможно спиритическое сообщение с загробным миром, будучи посвященным в тайные шаманские технологии, то исключительно посредством этого старого черного аппарата, и никак иначе. Овальное зеркало напротив туалета оказалось занавешено старой кисейной шалью, однако ртутно просвечивало сквозь нее. Мама не любила этого зеркала, как будто суеверно. Всегда старалась поскорее пройти мимо. Оно было сплошь в черных оспинах, с хищной трещиной в верхнем углу. Зато старуха Циля обожала его, и, наоборот, непременно задерживалась перед ним. Обожала на себя пялится. Пристально вглядываясь вглубь зеркала, трясла головой, по-горилльи вросшей в плечи, с прыгающим вкривь и вкось пушистым, складчатым подбородком и крюкастым, бородавчатым носом. Разговаривала сама с собой, как будто с другим человеком. Можно было расслышать что-то вроде: «Гым-гым, гам-гам, проголодалась, милая? Гом-гом, гум-гум, покушай, родимая!» Заботливо совала, припрятывала за массивную черную раму то корочку хлеба, то кусочек колбаски, то недообглоданную куриную ногу. Только после этого, удовлетворенно кивнув, двигалась дальше, в уборную, где, не зажигая света, карабкалась на унитаз. Ночью она выходила по нужде голой, причем никогда не запирала дверь в туалет, опасалась, что в случае чего ее не смогут достать и спасти. Не дай бог было забыть об этом, включить свет, и, механически открыв дверь, увидеть это зрелище. Голая, голенастая старуха сидит в забытьи на высоковатом для нее толчке, словно на насесте, с вареной птичьей лапкой вместо свечки, болтает синими короткими ножками, перебирает корявыми пальцами жирные седые косички, похожие на волокна свалявшейся, вылинявшей корабельной пеньки, чешет их заскорузлым черепаховым гребнем да подбадривает себя непрекращающимся бормотанием и хихиканьем. Квадратно сбитое тело. Невероятно, но по ее собственным словам, ей якобы уже в одиннадцать (?!) лет приходилось работать грузчиком (грузчицей?). Но это было жутко давно. Во времена погромов, когда ей приходилось прятаться в каких-то углах, пока тех несчастных, которые спрятаться не успели, озверелые лабазники топили гуртом, по несколько душ в огромных чанах из-под краски. «Гым-гым, гам-гам, гом-гом…» Что значили эти звуки? «Я никогда не умру!» – вот, что это было. Иногда и засыпала прямо на толчке. Дверь в туалет медленно отворялась, и очертания старухи отражались в овальном зеркале. Я задержался у двери в нашу комнату. Даже отпер замок. Я любил ее. Она частенько снилась мне во сне. То есть многие фантастические сны начинались с того, что я находился в ней, а потом обнаруживал, что в ее стенах, а также в полу, в потолке, существуют некие секретные потайные дверцы, лазы, люки, уводившие в неизведанные пространства. Впрочем, тому, что в моих снах наша комната подвергалась такого рода удивительным трансформациям, существовало вполне реалистическое объяснение. Справа от двери, в дальнем углу нашей комнаты находился он – мой «личный закуток», что-то вроде большого ящика или коробки, считавшимся ни больше, ни меньше, как «кабинетом», а всеми нашими в шутку именовавшимся «мансардой». Любимейшее, уютное и заповедное местечко. В моем исключительном владении и ведении. Между прочим, идея устроить для меня нечто подобное «кабинету» принадлежала Наталье. Конечно, ни я, ни мама и словом не обмолвились о том, какие грандиозные виды были у нас на комнату, теперь занятую ею. Сверхчуткая Наталья сама догадалась обо всем. А однажды, сидя у нас, вдруг принялась рассказывать нам с мамой, какие оригинальные перестановки-перепланировки у себя в комнатах делают изобретательные люди, как умелым дроблением пространства при помощи продуманной перегородки из мебели устраивают так, что помещение не только не уменьшается, но наоборот – как бы раздвигается в стороны. Мама с энтузиазмом подхватила идею. Она у меня вообще обожала всякие перестановки. Не говоря уж о том, что в тот момент это было как нельзя кстати. Еще с тех пор, как я пошел в школу и мог считаться вполне самостоятельным, достаточно взрослым человеком возникла острая потребность создания хотя бы видимости независимого, обособленного друг от друга существования. Сколько конфликтов, сколько ссор возникало из-за этого. Наталья рассуждала об этом очень серьезно и логично. Конечно, мама все еще надеялась, что отец вернется к нам, или, кто знает, ее личная жизнь наладит каким-нибудь другим образом. Конечно, она на грани нервного срыва, угнетенная самой мыслью, что стесненные жилищные условия способны удушить любую из этих возможностей, едва та наметится – и я останусь без отца, а мама без мужчины. Мы удивлялись, как это мы сами раньше не додумались до такой простой вещи и не соорудили нечто подобное. По крайней мере, это было что-то, – в отличие от воздушных замков, которые мы строили в надежде на то, что какое-нибудь из наших прошений об улучшении жилищных условий. Обо мне и говорить нечего: я пришел в неописуемый восторг. Мы тут же принялись за воплощение нашего проекта. Не так-то, конечно, это оказалось просто. Особенно развернуться было негде. Мы испробовали массу вариантов, пока нам не удалось скомпоновать нечто приемлемое. Наталья, засучив рукава, помогала переносить вещи и туда-сюда передвигать мебель. В конце концов получилось то, что получилось: «кабинет», отгороженный трехстворчатым платяным шкафом и секцией из мебельной «стенки», на которых впритык к потолку были поставлены еще и несколько книжных полок. Между стеной и шкафом был оставлен узенький проход, к которому я через некоторое время смастерил подходящую по размеру дверцу. Забрался внутрь – и заперся, закрылся. Полная изолированность. Мама «у себя», я – «у себя». Таким образом за перегородкой образовалось тесная комнатка, размером впол вагонного купе. Сходство с купе достигалось еще и тем, что небольшой диванчик, на котором я спал, мы подняли и поставили краями на шкаф и секцию от «стенки». Что-то вроде спального места во втором ярусе. Оттого и «мансарда». Под ней – уголок для уединенных занятий: крошечный письменный столик, сооруженный из тумбочки, накрытой узкой столешницей. Здесь я устроил все по собственному вкусу. Сюда протянул удлинитель, подключил настольную лампу. Под «мансардой» как раз хватило места для карликового кресла. Вполне достаточно, чтобы разместить личные вещи, готовить уроки, играть, спать. Потом я обзавелся вентилятором, радиоприемником, телефонным аппаратом и, наконец, б/у компьютером. Кстати, компьютер этот сначала принадлежал Павлуше. Его собрал у себя в радиомастерской еще дядя Гена, незадолго до смерти, – из старых блоков, – однако, благодаря таланту дяди Гены, даже по нынешним меркам не такой уж слыбый. Павлуша, предпочитавший появляться дома как можно реже (из-за распускавшей руки матери), был равнодушен к компьютерным играм. Тем более ему было наплевать, что нам посчастливилось родиться как раз в начале супервеликой компьютерной эпохи, на новом витке развития цивилизации. А после смерти отца появились другие, более реальные, а не виртуальные, интересы. Словом, прослышав, что в школе вводят новый предмет – информатику, он побоялся, что мать начнет насильно, затрещинами и руганью загонять его за компьютер, и, выбрав удобный момент, притащил компьютер ко мне, как бы на время, от греха подальше, да так его у меня и оставил. Но главной достопримечательностью «кабинета» было другое. О чем, кроме меня, не знала ни одна живая душа. Именно из-за этого в моих снах наша комната приобретала такие фантастические качества многомерность и таинственность… Окошко. Что-то вроде волшебного экрана. Как это бывало и наяву и во сне, – странное ожидание, предчувствие. Все вроде совершенно обычное и знакомое и в то же время чужое и загадочное. Что-то вроде медитации. Сидя у себя в «мансарде», скрестив ноги по-турецки, с тонкой дудочкой-игрушкой, наподобие свирели. Никакого психоанализа. Просто наигрывать нечто мелодическое – собственные фантазии. Звуки с журчанием расплескиваются в тишине, разливаясь закрученными, словно серпантин, струйками. Я прислушиваюсь к ним, стараясь уловить тот особый миг, когда они как бы начнут резонировать, отзываться в пространстве обертонами, эхом, пока на их фоне не возникнет самостоятельное звучание, все больше и больше напоминающее человеческий голос, вторящий моей игре. Тогда быстро отнять дудочку от губ, и уловить продолжение мелодии, напеваемой за стеной Натальей. Что делать дальше, я хорошо знал. У себя за перегородкой, бесшумно, в полной темноте взобраться на свою высокую койку и, отодвинув со шкафа кое-какие вещи и книги, освободить маленькое секретное окошко в стене. Это и будет то самое «все-все-знание», когда позволит мне совершенно слиться с Натальей. Я кладу палец на рычажок, раздвигаю внутренние железные шторки. Волшебное окошко тут же озаряется теплым розовым светом, который нагревает мое лицо, заставляет его гореть, словно от огня. Я льну лицом к этому окошку. Мне отлично знакомо это ощущение. Но каждый раз это что-то неизведанное, по-новому захватывающее. Окошко сказочного пряничного домика, маленькое кукольное жилище, проникнуть в него невозможно из-за моих огромных размеров. С тем большим интересом хочется рассмотреть его миниатюрное, но такое настоящее устройство и убранство. На подоконнике в маленьких горшочках живые цветы. Около окна круглый стол, покрытый скатертью. На трюмо с настоящим зеркалом микроскопические, но такие же настоящие расчески, ножницы, заколки. На стене коврик с искусно вытканным средневековым пейзажем: ветхой водяной мельницей с каменной башенкой над маленьким искусственным водопадом, вертящим высокое деревянное колесо, речушкой, спадающей с лесистой горы, дорогу… И, как будто сошедшая с этой вытканной дороги, в настоящей постели с периной, одеялом и подушками спит хозяйка этой маленькой комнаты. Я мысленно, совсем по-детски примеривался, как бы и я мог устроиться там внутри, как бы жил там, если бы смог и был туда допущен – в это маленькое и идеально уютное жилище – не в качестве гостя, а как полноправный обитатель… Что же это было за волшебное окошко, специально устроенное отверстие, чтобы вести тайное наблюдение за тем, что происходит в соседней комнате?.. В любом замке или дворце, где королевская свита щеголяет в напудренных париках и пышных нарядах, где-нибудь укромном темном уголке, среди картин или книг, обязательно предусмотрено такое окошко – чрезвычайно удобное, чтобы подслушивать-подсматривать. Во многих сказках описываются подобные удивительные экраны. Эдакие волшебные театры. Все они – небольшого размера, тщательно спрятанные в самых неожиданных местах. Но что самое главное – за ними открывается мир, в который почти невозможно проникнуть и о котором можно только мечтать. В тот краткий период, когда Наталья еще не заселилась в пустую комнату, я обратил внимание на небольшую вентиляционную решетку под самым потолком. Затем, когда сделался хозяином собственного угла, я вдруг сообразил, что точно такая же решетка имеется и с моей стороны. То есть это был вентиляционный канал со смежными выходами в обе комнаты. Прочее уже не сложно. Сняв решетку, я вытащил схлопывающиеся железные шторки, расковырял отверткой тонкую переборку, за которой открылся вид – прямо в комнату Натальи. Вот и все. Теперь в любое время, соблюдая известную осторожность, я мог наблюдать за Натальей. Среди бела дня, поздно ночью, на рассвете. Забравшись к себе наверх, я поворачивался к стене. Четырехугольное отверстие удобно располагалось как раз передо мной. Стоило потянуть пальцем рычажок, шторки раскрывались. Из отверстия тут же лился чудесный свет. «Волшебный театр» начинал представление. Должен признать, что именно из-за него, из-за этого окошка, я так напрягся, когда Наталья, ради тяжело больной мамы, предлагала поменяться комнатами… Значит, я вернулся домой для того, чтобы снова стать зрителем? Нет, не то… Как во сне: все знакомое и – не то. Нет, я не стал заходить в нашу комнату. То есть теперь мою комнату. Мамины вещи еще лежали там, словно дожидаясь ее возвращения. Как будто верность вещей была покрепче моей. Мне было тяжело их видеть, не то что прикасаться к ним. Что-то вроде священного ужаса при одной этой мысли. Пусть это совершенная глупость – насчет того, что они еще «теплые», живые, хранят ее боль и муки, но теперь я очень хорошо понимал, по какой причине древние люди предпочитали закапывать дорогих покойников вместе с принадлежавшими им вещами. Кстати, накануне Кира, по-свойски, по-родственному, предлагала свою помощь – чтобы разобраться с вещами. «Не век же теперь так жить!..» Но я категорически запретил даже притрагиваться к чему-либо. Единственное, что они сделали, это, естественно, подобрали одежду, необходимую для похорон. Я шагнул к двери Натальи. Уходя из дома, она запирала комнату. Собственно, у нас в квартире все запирались. Мало приятного, когда старуха копается в вещах, в белье. Но я давным-давно заимел ключи от всех замков. О чем, понятно, никто не догадывался. В общем, сознавая полную безнаказанность, я без колебаний вторгся внутрь. Вошел, и тут же заперся изнутри. И снова, как будто оказался в другом пространстве, другом измерении. Все здесь было залито светом ее медово-золотых глаз. Все в точности соответствовало тому, как это однажды приснилось… Бледные сиреневые обои. Пол застелен плотным ковром, цвета недозрелой малины, с очень мелким и странным голубым узором. Я настолько хорошо знал ее комнату, что мог бы передвигаться с закрытыми глазами. Небольшая кровать, на которой, однако, как раз могли уместиться двое. Простыня, одеяло, подушка, – сверху наброшен мягкий черно-красный плед. На одной стене небольшой коврик со средневековым сельским пейзажем. На другой та самая дилетантская картина Макса с рекой и набережной. Небольшой черный шкаф с зеркалом. На шкафу пара чемоданов с тканями. В шкафу на «плечиках» осенний синий плащ и в целлофановом мешке с шариками лаванды рыжая лисья шубка, очень пушистая, такая же шапка, кажется, доставшиеся ей еще от матери. Два или три платья, блузки, кофточки, несколько коробок с обувью. Все в идеальной чистоте и порядке. Я боялся сюда соваться, иначе мне потом никогда не удалось бы уложить все как следует. Небольшой стол у самого окна, покрытый фантастически белой скатертью и синей вазой для фруктов. Пара стульев. То есть для двух человек. Для нее и для меня? Почему нет?.. На подоконнике маленький электрический самовар, цветочные горшки. Сразу около двери небольшой прабабушкин комод, почти черный, потертый, с постельным бельем, колготками, гигиеническими прокладками и нижним бельем. Все в очень малом количестве. Полки практически полупустые. Я отлично знал, какие они на ощупь, ее самые интимные вещи. Прикасаться к вещам, касавшихся ее тела, было то же самое, что касаться самой Натальи. Только безнадежно тупой и бесчувственный человек будет отрицать, что, прикасаясь к бюстгальтеру, трусикам, чулкам такой женщины, как Наталья, чувствовать нечто – род извращения. Слава богу, такой человек не трогает ее вещей… Между бельем ни денег, ни интимных записок, ни талисманов. Несколько мотков шерсти. Она умело и красиво вязала, хотя и редко. Один ящик заполнен разными сластями – шоколадом, пастилой, вафлями, мармеладом, а также растворимым кофе и чаем. На комоде магнитола и небольшой телевизор. Между комодом и платяным шкафом уместился небольшой книжный шкаф, тоже черный, с откидывающимися вверх застекленными створками. В общем, все небольшое. Книг было немного, и притом самые обыкновенные. Янтарно-смуглый Пушкин, суконно-выцветший Достоевский да голубенький Чехов. Нельзя сказать, чтобы очень зачитанные. Мама моя вообще удивлялась, как сейчас, при нашей жизни можно читать, – такое утомительное и скучное занятие. Не знаю, может быть, когда-нибудь раньше, еще до переезда к нам, Наталья много читала. Книги присутствовали, но главным образом в качестве реквизита. На отдельной полке – медицинская литература. Все то, что осталось у нее еще с тех времен, когда, хватаясь за любые сообщения, она жадно выискивала все о лекарственных средствах – пыталась вылечить сынишку, а потом как-то помочь моей маме. Хотя бы ухаживать квалифицировано. Она так долго в этом варилась, что, наверное, могла бы работать если не врачом, то медсестрой. Нижняя полка с женскими журналами, выкройками и какими-то служебными, принесенными с работы брошюрами и переложенными потрепанными листками с машинописными таблицами. Несколько потрепанных технических справочников – из ведомственной библиотеки. У нее не было никакого специального образования. Сразу после школы она вышла замуж за Макса, и потом уже не стала продолжать учебу. Работала в каком-то редкоземельном научном учреждении. Я подозревал, что зарплата у нее еще более чем «редкоземельная», но этого как-то не бросалось в глаза. Денежная сторона ее существования была, пожалуй, единственной областью, о которой я не вообще ничего не знал. Еще небольшое трюмо. Но не черное, а почти белое, кремовое. Перед ним такой же кремовый пуфик. Здесь порядка не было никакого, все в постоянном хаосе. В ящиках картонная коробка с несколькими письмами от родителей, от Макса, от бывших подруг. Почерк у Макса был такой отвратительный, что у меня хватило терпения прочитать всего несколько фрагментов, несмотря на то, что они были весьма любопытными. Все они касались внутрипсихических путешествий и сновидческих впечатлений. Четыре альбома с фотографиями. В особом небольшом альбоме фотографии умершего мальчика. Довольно много кремов, помады, духов, прочей косметики. Логика, периодичность и технология использования косметических средств оставались для меня непостижимыми. Кажется, это было делом случайного вдохновения самой Натальи. Еще костяная шкатулка с бижутерией, несколькими золотыми вещичками. Ни то, ни другое она, кажется, ни разу не надевала. Не носила своих изящных серебряных сережек с крошечными капельками жемчуга. Понятия не имею почему. Я был бы рад ей посоветовать их носить, но предполагалось, что мне ничего неизвестно об их существовании. Как и обо всем прочем. На указательном пальце правой руки тонкое зеленое кольцо из нефрита. Был ли в этом какой-то особый смысл, тоже не имею понятия. Кажется, я где-то встречал мнение о том, что по поверью камень нефрит каким-то образом должен способствовать зачатию… Но в данном случае, ни о каком зачатии, кажется, речи не было. В углу у окна полочка с небольшой иконой в серебряном окладе, совсем невзрачной, темного цвета, как будто слегка обожженной. Была здесь и небольшая библия, но я не замечал, чтобы Наталья часто ее раскрывала. По крайней мере, не чаще других книг. Эпизодически, положит на стол, перелистнет страницы, несколько сосредоточенных минут, – вот и все чтение. Верила ли в Бога? Скорее, как многие женщины, была слегка суеверна. Но светло, прозрачно. Гороскопы да гадания – и то так, для время препровождения. Однажды я спросил: «Ты, случайно, не веришь ли в Бога?» Улыбнулась, пожала плечами, ответила серьезно и почти грустно: «Ах, если бы! Вера, наверное, похожа на любовь. Как состояние влюбленности. И ко всему вокруг начинаешь относиться соответственно. Все так светло, всех любишь, все любишь, все понимаешь и всему сочувствуешь. Блаженное состояние. А я…» Она приумолкла, а я про себя подумал: если уж не она как раз такая и есть, именно в том «состоянии», то кто же? «Я выросла, меня воспитывали еще в те времена, – продолжала она таким тоном, словно родилась в позапрошлом веке, – когда все как-то обходились без этого. Не знаю, может, это и хорошо. По крайней мере, нас не мучили тем, что заставляли учить молитвы, ходить в церковь, до такой степени, когда это может опротиветь. Поэтому в душе осталось свободное местечко – для веры…» Я понял это так – значит, сейчас все-таки нет особой веры. Бог, скорее, больше приходился «к слову». Однажды, пытаясь утешить страдающую маму, она сказала, что нужно надеяться, что Он поможет. Просто сказала то единственное, что в такой безвыходной ситуации приходит в голову. Мама поморщилась, разозлилась. Если Всевышний не протягивает руки в тот момент, когда больше всего в этом нуждаешься, чего стоит вся Его благодать? Пусть это наивно, корыстно, но это совершенно по-человечески. Какое уж тут состояние влюбленности! Разве любящий отец не помогает и неразумным, дурным детям, которые от него отвернулись? Конечно, помогает. Без всяких просьб и условий. Он испытывает сильных и спасает слабых. «Какой может быть Бог, Наташенька, если он послал мне такие мучения! За что?..» Я понимал, что только из деликатности и любви к Наталье, мама не договаривала – об испытаниях посланной самой Наталье, об умершем ребеночке. Размышления о Боге, допустившем страдания безвинного дитя, самые темные. Сразу возникает образ Иисуса на кресте, преданным Отцом на муки. И законный вопрос: способен ли любить людей Тот, кто предал своего возлюбленного Сына? Хотя бы и для спасения всего человечества. И то объяснение, что Он любил Сына больше Себя Самого, а, следовательно, пожертвовал самым дорогим, – такое объяснение кажется ужасно формальным. Вообще, в этом ритуальном человеческом жертвоприношении что-то первобытно дикое и языческое… А взять удавившегося в петле Иуду. Иуда тоже человек. Причем человек, который был просвещен и приобщен – кем? – самим Христом-Богом! – которому в числе первых и избранных были сообщены заповеди… Все так запутанно и мрачно. Верующему человеку, наверное, лучше вообще об этом не размышлять. И в религии, насколько я понимал, чем меньше задаешь вопросов, тем крепче вера. В общем, если я что и слышал от мамы, вообще от взрослых о Боге, то по большей части лишь, так сказать, в качестве привычной «языковой фигуры», унаследованной от предков, сорных восклицаний-междометий «Господи!», «Боже мой!» и так далее. С детства казалось, что верующий человек, да еще рассказывающий о своих общениях с Богом, – в лучшем случае придурковатый. Вроде тихопомешанного, душевнобольного. Потерявший разум, он обречен жить среди устрашающих миражей – как в могильных потемках. Это и было первое детское впечатление от самой церкви, храма. Снаружи красота неописуемая, а внутри что-то невыносимо кладбищенское, беспросветное. Как детский безотчетный страх перед темнотой. Оттого и казалось таким страшным, если близкий человек, тем более мама, обнаружит признаки подобного помешательства. Помнится, я пришел в ужас, когда на мой вопрос, почему она носит обручальное кольцо на левой руке (я еще не знал, что так у нас носят разведенные), мама пошутила: «Потому что я католичка». Ни какой католичкой она, конечно, сроду не была. Вообще не была крещена. Само слово испугало. Как будто моя мама не мама, а какой-нибудь зомби. Позднее я объяснял себе это более логически. Стоит лишь чуть-чуть поверить в Бога, – и можно поверить во что угодно, объяснить все что угодно. В конце концов заблудиться, пропасть в собственных фантазиях. Но не все воспринималось так мрачно. Однажды мы, школьники, затеяли атеистический диспут, пристали к какой-то старушке божьему одуванчику, прохлаждавшейся на лавочке около церкви. Почему-то непременно захотелось просветить ее темноту, объяснить научно доказанное отсутствие Бога. С какой-то злокозненностью. Приводили самый простой и едкий аргумент: в космос-де летают и там отлично видно, что нигде никакого Бога-то и нету. Но старушка лишь хитро усмехалась, отвечала не менее едко, хотя и бессмысленно: поди, вы эти космосы по телевизору видели? Выдумки-де все, ребятушки, не верьте, никто никуда сроду не летал, сплошной телевизионный обман!.. В другой раз, лет в пять-шесть девочка Ванда поманила меня в сторонку. «Хочешь, покажу, как креститься?» Не подозревая подвоха, я кивнул. «Сиська – сиська – лоб – пиписька!» Тут же «перекрестила» она меня, ткнув при этом прямо между ног, отчего я глупо дернулся. И пустилась наутек… Никогда и в голову не приходило, что когда-нибудь кто-нибудь может принимать Бога всерьез. Разве что из суеверия: «А что если все-таки правда?..» Скорее уж повершишь в какие-нибудь «научные» чудеса – гипноз, экстрасенсов, парапсихологию, инопланетян. Детство и отрочество прошло в интенсивных поисках чудес и мистики. Иногда казалось, что мы действительно близки к овладению приемами телепатии и телекинеза. Раз или два удавалось загипнотизировать продавщиц, которые обсчитывались и отваливали сдачу сверх положенного. Как потом пировали на эти «гипнотизерские» деньги! Увы, в результате вся эта хиромантия обернулась сплошным разочарованием. Если бы я хоть раз в жизни мне действительно удалось увидеть нечто «такое» (если бы мне удалось передвинуть взглядом стакан или хоть спичку), то и во все остальное я бы поверил безоговорочно. В том числе и в Бога. Словом, религия была предметом, о котором и речь вести не стоило. Почтения, уважения ни к ней, ни к Богу совершенно никакого. До такой степени, что однажды, еще мальчишками, вечно без денег и одержимые желанием разбогатеть, мы с Павлушей сговорились ограбить церковь – выкрасть среди бела дня дорогую, красивую икону и толкнуть за валюту. Религия бодяга, а вот нам деньги реально нужны. На постройку летательного аппарата, рытье секретного туннеля и так далее. Это представлялось совсем не трудным делом. То есть не аппарат построить, а снять с крючка икону, сунуть под полу и дать деру. Кто бы догнал? Даже нарочно съездили в церковь, чтобы присмотреться к ситуации, на месте разработать практический план. Уж не помню, почему этот замысел не осуществился. Рассеялось, как наваждение. Может быть, Он Сам и уберег. Зато отлично помню эту овальную икону Спаса, какую-то странную, сверкающую, покрытую то ли лаком, то ли стеклом. Но до чего двусмысленная эта красота! Не очень-то подходящий предмет для эстетических экстазов. Все равно что на каком-нибудь тихом и живописном лесном кладбище, где солнышко светит и птички чирикают, объедаться отборной, красной, сочной (до содрогания отвратительной) земляникой, восторгаться гармонией мира и радоваться жизни, думая о хладных трупах, зарытых под ногами!.. Все это вдвойне и втройне странно, ничего не понимая в религии, но, составив для себя представление о священниках, как об особых существах, окруженных мистическим ореолом, имеющих особую власть над людьми, я некоторое время (и вполне серьезно) размышлял, а не избрать ли мне экзотическую карьеру священнослужителя? Что же говорить о бабушке и дедушке, родителях мамы. Эти то кидались к Богу, то были готовы проклинать Его – точно так же, как проклинали моего отца. В их понимании и тот и другой были непосредственными виновниками произошедшего. Оба ее оставили, бросили. Обычный же совет религии, а не явился ли сам человек виновником всего, что выпало на его долю, может быть, это расплата за собственные грехи, – казался неуместным, сама мысль об этом абсурдной, если не кощунственно смехотворной. Даже если бы я добросовестно и серьезно стал размышлять над этим вопросом, смог бы я отыскать в маме что-то такое, что могло вызвать такие ужасные последствия? Конечно, нет. Неадекватность была бы вопиющая. Кто угодно мог заслужить, только не она! Впрочем, также говорят, что тут и рассуждать не стоит. Просто прими на веру. Это еще можно понять. Но по такой логике мир давным-давно должен был расколоться на две полностью изолированные части. В одной – действуют законы Бога, а в другой – какие-то другие. И в какой же из них, спрашивается, находимся мы? Все безумно перепуталось… Но, когда Наталья пыталась ободрить маму, ей, конечно, и в голову не приходили эти парадоксы. Комната заполнилась снопами золотого солнечного света. Первое, что я увидел – себя самого – отраженного в большом зеркале шкафа. Я чувствовал почти то же самое, что еще недавно чувствовал на природе – отсутствие какой бы то ни было цели, ненадобность действия. Однако в данном случае не было никаких иллюзий, что это будет длиться сколь угодно долго. Как бы там ни было, впереди у меня было достаточно времени. При небольшом усилии час-другой, до того, как Наталья вернется домой, можно приравнять к вечности. Каково это – быть у нее, как у себя дома. Кроме того, я до конца не отдавал себе отчета в своих намерениях. Это тоже придавало будущему неопределенность… Что же, собственно, я собирался делать у нее в комнате? На меня глядело, в сущности, совсем еще юное, детское лицо. Голубые глаза – словно идеально отполированы. Однажды какая-то благообразная пожилая женщина, проходившая мимо, взглянув мне в глаза, вдруг догнала меня и, словно торопясь сообщить нечто необыкновенно важное, воскликнула: «Молодой человек! Вы прекрасны!» Я растерянно смотрел на нее. «Да, да, особенно глаза! Какая голубизна! Какой прозрачный, родниковый блеск! Вы должны это знать! У вас прекрасные глаза и прекрасный, чистый взгляд! Это свойство молодости. Простите. И дай Бог вам всего самого хорошего!..» Сумасшедшая, наверное. Я стоял перед зеркалом в полный рост. Кто, кроме меня самого, мог догадываться, что скрыто во мне. Я бы с радостью стер со своего лица молодость, эти позорные клейма мучительно глупой юности. Ах, если бы имелось такое особое средство, каким пользуются художники-шарлатаны, чтобы состарить поддельную картину или икону, чтобы придать им «товарный», благородный вид, с этими щербинками и паутинками, я бы не задумываясь воспользовался. Алкоголь, табак неумеренно, – все то, что называется прожиганием жизни, ускорит появление морщин, блеклость глаз и так далее. Я, конечно, не поддельная икона, вообще не икона. И все-таки слишком молод. Может быть, я омоложенный, но потерявший память доктор Фауст, вечный юноша Дориан Грей? Одной рукой я потрепал свои волосы, другой распустил ремень на джинсах, стал стягивать рубашку. Не отрываясь от своего отражения в зеркале, я неторопливо освобождался от одежды. Невинный суррогат, игра, в отсутствии истинного объекта желания. Отброшена рубашка. Съехали на ковер джинсы. Чистой воды экзибиционизм. Нет, ничего подобного. Ничего общего, с какими либо сексуальными извращениями или баловством. Я должен был представить себя в определенной обстановке. Раньше, забираясь к Наталье в комнату, я был маленьким лазутчиком – и больше ничего. Теперь мне нужно было кое-что понять. Поэтому зеркало – единственное средство, доступное человеку, чтобы увидеть себя со стороны. Сексапилен ли я? То есть, способен ли я действительно приковывать женский взгляд, как приковывает мой взгляд женщина, способен ли вызывать влечение? Не то чтобы я сомневался, но не понимал, откуда именно должны исходить импульсы. Никчемное знание. Мужчины, не имеющие об этом никакого представления, обзаводятся целыми гаремами. Почему же, спрашивается, и мне не обзавестись хотя бы одной женщиной? В зеркале отразились гладкие плечи, плоская грудь с медными монетками сосков и без признаков растительности, вполне развитые и стройные руки и ноги. Скользнув ладонями по бедрам, я стянул трусы и оказался совершенно голый. Теперь можно было рассмотреть всего себя. Сквозь маленькую скважину пупка я был нанизан на струну времени. Пара тугих грецких орехов, сросшихся и прораставших буквально на глазах удивительным мандрагоровым корнем. Стрелка удивительных часов, указывающая на животе-циферблате вечный полдень страсти. Даже собственная нагота воспринималась экстраординарно. В соответствии с масонскими чертежами Леонардо я стоял, подняв руки и чуть расставив ноги, все настойчивее проникая взглядом в Зазеркалье, и как будто заново обретал себя. Каким-то сложным косвенным путем собственная нагота производила возбуждающее действие. Но тут не было ничего сложного. Просто сработало элементарное воображение: не я рассматривал себя в зеркало, а как бы оглядывал себя извне ее глазами. Каким она меня видит? Нас ничего не разделяло. Она жила здесь, среди этих вещей. Просто мы не оказались друг перед другом в одно и то же время. В одной точке пространства. Следовательно, мы были практически одним целым. Иногда мне казалось, что я знаю о ней практически все. Почему же иллюзия никак не хотела соединиться с реальностью? Сейчас я пытался понять, могла ли Наталья почувствовать хоть малую часть того, что скрыто во мне. Не хватило бы и тысячи жизней, чтобы пролететь над теми необозримыми внутренними пространствами, которые открывались, когда удавалось заглянуть в черноту собственных, окаймленных сияющей голубизной зрачков. Какой я там – внутри себя? Не такой, как снаружи. Разве это тело – я? Тело – это, безусловно, не я. Это лишь жилище, в котором я обитаю. Вероятно, в этом странном живом «доме» скрыто не только прекрасное и исключительное. Если бы мне была подвластна собственная душа, я бы поместил ее в лабораторию алхимика, чтобы исследовать всеми возможными способами – рассекая, выпаривая, вымачивая, высушивая, перегоняя, переплавляя, выжигая, расщепляя и откачивая. Забыв страх и элементарную осторожность. Не понимая того, что, может быть, то, что останется, разъятое на ядовитые составляющие, уже нельзя будет возвратить к полнокровной жизни. Я, между прочим, не поленился, переписал из разных текстов это скопище человеческих мерзостей. Где-то у меня были записаны все возможные смертные прегрешения, как они были сформулированы разными учениями. Против каждой позиции можно поставить плюс или знак вопроса, но никак не прочерк. О, древние египтяне знали толк в непотребстве! Как гурманы в яствах. Как охотники в добыче. Это тот случай, когда нацарапанное на глиняных табличках или папирусных свитках, переписанное бесчисленное количество раз, превратилось в настольную Книгу Мертвых, которую, я думаю, полезно полистать всякому, у кого еще сохранились иллюзии относительно собственной незапятнанности. Вот они, все мои «достижения», – как на ладони. Даже не в религиозном смысле. Это был довольно странный опыт, довольно странное чувство, когда я проговаривал про себя эти изощренные цепочки слов, и на каждое из слов до меня словно доносилось высокопарно-мрачное эхо помыслов и деяний. Я ли не грешил? Я чинил зло, завидовал, грабил, причинял страдание, отдавал приказы убивать, лицемерил, убавлял от меры веса, лгал, крал съестное, ворчал попусту, убивал, святотатствовал, нарушал, подслушивал, пустословил, ссорился из-за имущества, прелюбодействовал, совершал непристойное, угрожал, гневался, бывал глух к правой речи, подавал знаки в суде, мужеловствовал, бывал несносен, оскорблял другого (и себя тоже), бывал груб, шумел, бывал тороплив в сердце своем, надменничал, бывал болтлив, отличал себя от другого, клеветал на Бога, совершал грех в месте истины, поднимал руку на слабого, угнетал, был причиной недуга, портил хлеба богов и, конечно, был причиной слез… Только молока от уст детей я, кажется, не отнимал… Нет, наверное, все-таки отнимал. Я многое скрывал в своем сердце. Еще многое хотел бы утаить в нем… Если что-то незначительное по недоразумению выпало из этого списка, то можно повторить чтение и вставить недостающее. После такой страстной обличительной речи уместно гробовое молчание. Исправить сделанное, повернуть назад невозможно, но в моих силах остановиться. В отличие от древних египтян, иудеи были в своих покаяниях немногословны и прямолинейны. Их грехи выпуклы и увесисты, как камни, которыми за них, кстати, и побивали. Мало праведников, главным образом грешники. Народ бессмертной толпой бредет через вечность, – бредет, когда вся земля давно пройдена вдоль и поперек, чтобы своим плачем, смехом и покаяниями приводить в ужас встречных. Сорок поколений (или сорок раз по сорок), для которых Божий гнев и Божья милость стали привычны, словно смена времен года, тщетно перебирают десять заповедей в поисках хотя бы одной не нарушенной. Я очень хорошо представляю, как, раскачиваясь в религиозном экстазе, хочется вытрясти из себя эти вечные булыжники, отягощающие душу. Я ли не – творил себе кумира, лжесвидетельствовал, не почитал отца и мать, ясно, никак не соблюдал субботу, произносил имя Господа всуе, убивал, прелюбодействовал, желал жену ближнего и особенно не любил Бога… Какими простыми кажутся праведные пути, когда нарушены все заповеди, – может быть, даже те, что еще не были заповеданы! Что было проще – формулировать или совершать? Неужели в запасе не осталось какого-нибудь не-совершенного греха? После Иисуса Христа, после того как мировая мерзость была Им смыта начисто, а миру даровано новое начало, вся мерзость была прилежно, энергично и с лихвой восстановлена снова. На этот раз в ожидании последних дней. Но последние люди, как их описал еще апостол Павел, не производят впечатления невиданных монстров. Особенно, если оценивать их с современной точки зрения. Наоборот, это вполне рядовые, даже серые граждане. Одни и те же на телеэкране, улице или в семье. А их пороки – то ли примелькались донельзя, то ли неразличимы в сравнении с сумасшедшей реальностью. Разве и я не бывал – самолюбив, сребролюбив, горд, надменен, злоречив, непокорен родителям, неблагодарен, нечестив, недружелюбен, непримирим, клеветник, невоздержан, жесток, не любил добра, предатель, нагл, напыщен, более сластолюбив, чем боголюбив, имел вид благочестия, но от него отрекся, – разве я не бывал таким, делом или хотя бы одним помышлением, всей душой желая быть иным? Я был бы нечестен перед самим собой, если бы не признал, что где крупица, а где целый комок грязи прилипли к моей душе. Много или мало – в данном случае несущественно. Важен факт. Даже удивительно, что я собрал такой богатый урожай еще в раннем детстве. Значит, у меня было необыкновенное детство. И лицемерны всякие послабления, скидки на юный возраст, неспособность отвечать за свои поступки. Самый малый ребенок грешит осознанно. По крайней мере, прекрасно сознает, что хорошо, а что плохо. Уж я-то отлично помню! Сам был ребенком, и мне смешно слышать о детской невинности, о несознательном поведении. За каждым дурным поступком стоит веская причина, изрядная обдуманность. Главным образом это стремление ощутить свою силу, превосходство, неуязвимость. Хотя бы ради забавы. Осознанно или неосознанно – но все-таки, какая груда разнообразной дряни! А еще говорят, что детские грехи, грешки юности, молодости – пустое, чепуха. О такой чепухе, дескать, вспоминать стыдно, не то что – каяться. Знали бы, что это за чепуха! То-то, береги честь смолоду, как учил Александр Сергеевич… Как бы там ни было, нормальный человек не навалит свою кучу прямо на дороге, на виду у всех. Тем более не станет ковыряться в чужом дерьме. Человек становиться взрослым именно в тот момент, когда заявляет самому себе: те мои грешки действительно чепуха, я не несу за них никакой ответственности, я теперь вообще всецело другой человек! Все прекрасно, все хорошо. Если что и было – в другой жизни с другим человеком. Новая жизнь, новые проблемы. Куколка превратилась в бабочку… Должен же я когда-нибудь, наконец, повзрослеть? Не сомневаюсь, любой взрослый человек должен чувствовать именно это. Но со мной все было совершенно по-другому. Что странно – совершенно не хотелось ни от чего открещиваться. Это ли не инфантильность и недоразвитость? С одной стороны, я не испытывал ни малейшего желания меняться, становиться кем-то, кем я не являлся сейчас, претерпевать какие бы то ни было «качественные скачки». С другой стороны, я хотел, чтобы Наталья относилась ко мне иначе, чем… мама. И я бы чувствовал себя отвратительно, если бы старался скрыть от нее что-то. Но и показаться перед ней таким, какой я есть, мне вовсе не улыбалось. Допустим, я бы отважился покаяться кое в чем, но почти наверняка был уверен, что она или просто мне не поверит, или заранее все простит. По той же самой причине я бы не стал ничего рассказывать маме. Ничего «такого». Да и не рассказывал никогда. О самых невинных проделках. Мы, например, развлекались тем, что укладывали на дорожке пару кирпичей, накрывая их провокационного вида коробкой из-под торта, и, наблюдая из кустов, корчились от хохота, когда появлялся какой-то энергичный мужичок, в прекрасном, видимо, настроении. Естественно, со всей силы он поддавал ногой коробку – так что куски кирпичей разлетались в стороны. Потом, ошеломленный, может быть, переломавший пальцы на ноге, бедняга, старался сделать вид, что ничего такого не произошло, старался не хромать, такой же бодрой походкой уходил с места происшествия. Именно это последний момент и вызывал у нас гомерический смех. Ничего не поделаешь. Видимо, в самых чувствительных и тихих детях сидит что-то от маньяков, садистов и извращенцев… Поджигали почтовые ящики, мазали дверные ручки подъездов свежим дерьмом и всякой гадостью, мучили и убивали лягушек в пору увлечения «опытами» и «хирургическими операциями» (может быть, как своеобразная психологическая реакция-надрыв – как раз в то время, когда впервые увидели и услышали о жутких истязаниях и изуверствах в концлагерях, или когда мама первый раз легла на операционный стол?), или, забравшись на крышу, собирали на чердаке мелкие голубиные яйца, не досиженные или испорченные, а затем исподтишка с крыши, с огромной высоты кидались этими яйцами, а еще человечьим калом в странных черных монахов, которые, подбирая рясы, испуганно разбегались в стороны. Зачем они ходили вокруг нашего дома, эти монахи, откуда взялись – неизвестно. Говорят, искали, высматривали по особым приметам какого-то тайного, вновь воплотившегося, до поры, до времени скрывавшегося Мессию. И искали-то не где-нибудь в глухом захолустье, не в убогой вшивой избушке (там они, очевидно, уже все обыскали), а в самом центре Москвы, около нашего дома. Кстати, недавно их опять видели поблизости… В общем, если бы я рассказывал маме о таких наших шалостях, это выглядело бы, по меньшей мере, странно. Попахивало бы извращениями. Нет, ничего я ей, конечно, не рассказывал. При этом испытывал что-то вроде раздражения, видя, что она искренне верит в мою абсолютную безгрешность и не предполагает никакой испорченности. Что это было – обыкновенная материнская близорукость или, граничащее со святой простотой, стремление выдать желаемое за действительное? Например, она, пожалуй, была уверена, что я не употребляю матерщины, вообще ругательств, хотя время от времени я употреблял ее вполне свободно с весьма малых лет. А мама была убеждена, что я вообще не имею об этом понятия. Когда, скажем, о другом мальчике говорили, что он цинично соврал, кого-то ударил или грязно выругался, и мама, не то чтобы впрямую, но все-таки явно давала понять, что искренне уверена, что я на подобное, конечно, не способен. Тут, с ее стороны была какая-то самонадеянность, едва ли не глупость, – (это-то меня, наверное, и раздражало). Она не была глупа! Меня чуть ли не обижало, что меня считали лучше, чем я есть, почти оскорбляло. Пусть бы уж лучше знала, что я способен еще и не на такое. Вот это было бы настоящее понимание. Я нарочно провоцировал ее, попытался вовлечь в разговор о «нехороших вещах» и услышать ее объяснения. Читая у себя в «мансарде» скабрезного «Швейка», я из своей перегородки нарочито громко и невинным тоном интересовался: «Ма-ам, а что такое трип-пер?» Я намеренно сделал неправильное ударение. Я сам чувствовал, как фальшиво звучит мой голос, а в горле пересохло. Мама находилась мгновенно. Ничего, мол, особенного. Такое раздражение на животике. Чешется. И у меня, якобы, однажды было… Не может быть, чтобы она считала меня законченным идиотом. («Чешется». Не «чеши»! Может быть, как-то так случилось, что она действительно не знала, что это такое «трип-пер»?! ) В то же время я ужасно боялся проговориться как-нибудь ненароком. В основном, срабатывал рефлекс. Однако пару раз действительно ляпал так уж ляпал. Например, по телевизору показывали фильм, который мне очень нравился. Мама согласилась смотреть его вместе со мной. Я был в таком восторге от этого, что, желая убедить ее, что она не пожалеет, в экстазе воскликнул: «Он такой смешной, мамочка, просто обоссаться можно!» Боже мой, как-то само собой вырвалось, совершенно невинно, по-детски, от полноты чувств. Я испуганно прикусил язык, а затем торопливо принялся пересказывать содержание фильма. Мама сделала вид, что не расслышала или не заметила моего восклицания… Да уж, и речи быть не могло о непорочности, сохраненной сызмальства. В этом смысле все дети одинаковые. По крайней мере, из тех, с кем я сталкивался. В каждом заложены практически все возможные пороки. Нельзя даже припомнить о первом таком греховном опыте, соблазнении, совращении и так далее. Что касается тайных проникновений в комнату к Наталье, то это было лишь частью громадного, разветвленного, изощренного занятия, в которое я втянулся давным-давно и почти незаметно для самого себя. Можно сказать, целая эпоха, характерный, но обычный этап любого детства, эпопея в жизни. А «волшебное окошко» было лишь частью этой эпопеи. И началось это, вообще-то, задолго до Натальи. Природное любопытство, заложенное в каждом ребенке от рождения, легко трансформировалось в нечто предосудительное. Неудовлетворенность, любопытство – и вот вам самая банальная слежка. А может быть, тут сказался какой-то принципиальный просчет самого общества. Закомплексованность? Предрассудки? Предположим, если бы сакральное слово из трех букв каждый день показывали во весь телеэкран, произошли бы раскрепощение духа, революция в умах? Нет? А может быть, и да… Может быть, действительно достаточно принять философию и практику адептов натурального образа жизни, устроить общие бани, как в славянском язычестве, или хотя бы время от времени, но в обязательном порядке бывать на нудистских пляжах – чтобы раз и навсегда переориентировать мозги. Чего проще? Было время, когда меня это искренне удивляло. Это теперь я понимаю, что это только первая ступенька на длинной-длинной лестнице. Только покажи, только дай попробовать. Как бы там ни было, в моем детстве взрослые вели себя иначе. То есть не спешили прилюдно обнажаться, совокупляться, отправлять естественные потребности, а порнографические фильмы не гоняли телевизору… В моих «изысканиях» мне всегда сопутствовала удача. Вокруг меня практически не осталось ничего, на что мне так или иначе не удалось хотя бы разок взглянуть. Маму я уже видел, видел ее с любовником, видел в ужасном состоянии тяжелобольную, видел Киру, Ванду, гостей, знакомых, видел старуху Цилю… Павлуша рассказывал о своих опытах в этой области. Да и другие тоже. Многие детские игры вообще предполагали тайное подглядывание. Как, любопытно, этот факт трактуют психоаналитики? Доводя идею до логического завершения, главный объект наблюдения есть тоже отверстие – женское лоно. Загадочнейшее, самое манящее из отверстий. Оно и притягивало? Туда хотели заглянуть? А что намеревались там увидеть, рассмотреть? Уж не самих ли себя, еще не рожденных, в таинственной прошлой жизни? Кстати, иногда мы с Павлушей объединяли наши усилия. Изобретали различные способы и средства «слежки», начиная с банальной замочной скважины, дыры в заборе. Но между собой почему-то называли это не заурядным подглядыванием, а непременно «слежкой». С оттенком суперменства. Однажды он раздобыл миниатюрную телекамеру – незаметный такой, дешевый глазок-пуговку с длинным шнуром-кабелем. Вроде тех, что устанавливают в подъездах, сбербанках, на фирмах. Наверное, опять выудил из безнадежного электронного хлама, запасенного дядей Геной, и подыскивал возможность, как бы ее испытать, куда бы установить, чтобы максимально эффективно использовать возможности для «слежки». Между прочим, предлагал как-нибудь установить ее – чтобы подсматривать за моей Натальей. Может быть, в ванной или в туалете? Но я уперся. Дескать, при всем желании испытать чудесный аппарат, вариант с Натальей отпадает. И предлог нашелся благовидный: если мама застукает, огорчится ужасно, а ей, по ее болезни, никак нельзя волноваться. Причина, конечно, была совсем не в этом. Я уже «всё» видел. А приобщать к своей тайне даже лучшего друга не собирался. В конце концов мы ограничились тем, что потихоньку спускали видеокамеру на шнуре из окна вниз – к окну нижней квартиры. Так себе изображение. Да и содержание не намного качественнее. Там жили пожилые, лет под сорок или пятьдесят, супруги. Сексом они, кажется, вообще не занимались. Не обнимались, не целовались. Единственное, что делали – передвигались туда-сюда по комнате, ели, смотрели телевизор. Иногда орали друг на друга. Укладывались строго пол-одиннадцатого вечера и – гасили свет. Да еще супруга все следила, чтобы поплотнее занавески задернуть. Видимости никакой. А до видеокамер ночного наблюдения наши технические возможности еще не дошли. Единственный раз мы от души повеселились, когда они, видимо объевшись чего-то протухшего, принялись ставить друг другу клизмы. Но с таким же успехом можно наблюдать за обезьянами в клетке – как они вычесывают друг у друга блох и тому подобное. Словом, это оказалось скучнее, чем подглядывание в окна в бинокль или подзорную трубу (и эти средства наблюдения имелись и в свое время были опробованы), и конце концов нам надоели эксперименты с видеонаблюдением. Иногда мне приходило в голову, что с помощью видеокамеры я мог бы записать на видеомагнитофон кое-что – исключительно для личного пользования. Как-то раз сделал пробную запись, но тут же затер. Во-первых, из-за чрезвычайно низкого ее качества, а во-вторых, как это ни забавно, для наблюдения мне не требовались никакие технические ухищрения. Мое чудесное «окошко» и так всегда к моим услугам. Слежка за ней была совершенно особенным делом. Ни разу, ни словом и не намеком я так и проговорился об этом лучшему другу, уклоняясь от предложений «последить» вместе. Но у меня не было никаких иллюзий. Строго говоря, самое обыкновенное, гаденькое подглядывание. Разве что более удачное, чем попытки, предпринимаемые многими другими мальчиками. Но я настолько свыкся с этим, что лишь путем логики мог прийти к тому, что с точки зрения постороннего человека это могло выглядеть подлостью. Сочла бы это подлым сама Наталья? Но я ни о чем не жалел. Забирался к ней в комнату, трогал ее вещи. Читал и перечитывал ее письма. Копировал кое-какие фрагменты, чтобы затем их можно было читать не торопясь у себя в «мансарде». Совесть не подавала никаких особенных сигналов. Все как будто происходило лишь в моем воображении. Все, что я делал, объяснялось очень просто. Мне казалось, чем больше я буду знать о Наталье, тем теснее станет наша близость. Более того, в конце концов произойдет что-то необыкновенное, «щелчок», и мы в прямом, а не в переносном смысле, сольемся в единое целое. Я где-то слышал, что свою влюбленность следует трепетно беречь от лишних сведений, попросту способных ее разрушить, уничтожить. Якобы наступит прозрение, разочарование, утомление, пресыщение и, наконец, отвращение. Рецепт от влюбленности имелся – вообразить предмет своей страсти в какой-нибудь нелепой или неприглядной ситуации. Однако в нашем случае ничего подобного не происходило. Хотел бы я вообразить себе хоть что-то такое, что могло охладить мою тягу к Наталье! Какие ее недостатки или постыдные подробности могли подействовать? Как ни парадоксально, нет, наверное, существ – более извращенных и порочных в этом смысле, чем дети. Я это не только по себе знаю. Но по себе, конечно, в первую очередь. Я подглядывал за Натальей, когда та осматривала себя снизу, подмывалась, подтиралась, испражнялась, меняла прокладки, делала себе спринцевания, выдавливала прыщик на подбородке, подбривала подмышки, сморкалась и так далее. То есть, то самое, что, по идее, должно было мгновенно разрушить сказочный ореол, которым она была овеяна. Ничего подобного. Единственное, о чем я мог мечтать в тот момент, разве что самому присоединиться к ней. Стоит ли говорить, что я никак не считал себя за ущербное существо, за дегенерата, падшего до уровня собаки, что бегает вокруг другой собаки, тыча ей под хвост свой нос. Вот уж действительно, такая вещь, как стыд, – стопроцентная иллюзия. Если и существует что-то в этом роде, то есть то, что нужно скрывать, – то это, скорее, не что-то «постыдное». Это странно, но все дурнопахнущее или уродливое удивительно преображалось. И я ничуть не страдал от сознания, что могу показаться свиньей, отвратительным существом, если где-то замараюсь, превращусь в ничто. Я искренне не понимал, почему при идеальных отношениях мужчины и женщины, как они понимаются всеми, должны существовать эти тайны и умолчания, чтобы милые образы не превратились в пошлость, в свинство, достойные разве что грубого осмеяния. Как, к примеру, те сцены, которые мы с Павлушей наблюдали между супругами при помощи видеокамеры и над которыми так цинично потешались… Мечты о Наталье, в которых с точки зрения сексуальных отношений не было ничего сверхъестественного, пикантного, – эти мечты все-таки бесконечно превосходили все, что удавалось подчерпнуть при помощи «слежки». Да и что пикантного можно было выудить из ее повседневной жизни, такой простой и скромной? И все-таки – ощущение реальности нашего сближения иногда бывало удивительным. Именно поэтому я пытался узнать о ней все, что возможно. Изучив ее тело, я надеялся проникнуть в ее душу. Подглядывание за душой? Скорее уж было бы странно, если бы я не поддался этому искушению, не попытался совершить этот необыкновенный опыт! Только спустя долгое время я вдруг осознал, что у нее, может быть… вообще не было мужчин! По крайней мере, ни разу у нее никто не оставался ночевать. Никого никогда к себе не водила. Странно, что меня это не удивляло. Как же так, при всех ее достоинствах, уступчивости и покладистости, это почти невероятно – чтобы ею не завладел какой-нибудь мужчина. Разве это нормально? Но для меня это было естественно: у нее никого и не могло быть. Даже начинало казаться, что у нее вообще никого никогда не было. Невероятным было бы, скорее, если бы для нее все-таки нашелся достойный мужчина… Но ведь злился же я на маму, злился ужасно и молча, едва ли не ненавидел, когда та пыталась знакомить Наталью с какими-то своими знакомыми, достойными мужчинами, «козлами». Кроме того, нет-нет да приходило в голову, что я, может быть, рассуждаю, как младенец, что на самом деле у такой женщины, может быть, имеется множество мужчин. Просто из застенчивости не водит их к себе, а встречается с ними где-то на стороне. По этой причине я следил за ней не только в квартире. Я тайком ходил за ней по улицам, видел, что к ней довольно часто пытались клеиться разные типы. Я заранее ревновал и ненавидел их. Но, к моей радости, все мужские попытки кончались одинаково безуспешно. Ей было достаточно опустить глаза, чуть покачать головой, чуть улыбнуться. Казалось, она вот-вот была готова убежать. Странно, но они, мужики то есть, отставали. Интересно, что она им говорила, как отшивала? Просто «нет-нет-нет»?.. Словом, и вне дома Наталья всегда была одна – в музее, театре, на выставке цветов, в магазинах. Одна выходила из своего учреждения. Одна гуляла по паркам или по набережной. Иногда мне приходило в голову: может быть, я немножко свихнулся на Наталье. Из-за нее словно не замечал других женщин. Не хотелось бы, конечно, ощущать себя дебилом… Но как же она хороша, действительно хороша! К тому же, на самом деле я конечно обращал внимание на других девушек и женщин. И даже очень. Если быть точным, практически на всех девушек и всех женщин. Правда, как-то так выходило, что в результате я все равно возвращался к мыслям о ней, даже если нарочно пытался переключиться на кого-то другого. Мне часто вспоминался один забавный, но такой красноречивый случай. Однажды на улице, издалека я обратил внимание на одну девушку. Я бы не смог объяснить, что мне в ней понравилось: ноги ли, походка, жест. Просто захотелось догнать ее, чтобы получше рассмотреть. Заглянуть в лицо. Может быть, разочароваться. Может быть, понять, что привлекло меня в ней. Девушка шла довольно быстрым шагом, и я долго догонял ее. Все это время я пытался понять, что так заинтересовало меня в ней. Каково же было мое изумление, когда я в один миг вдруг понял, что эта девушка и была она – Наталья! Эпопея со слежкой – очень долгая, как эпоха, – растянулась на целые годы. Менялся сам смысл слежки, цели, отношение к ней. Не менялся лишь «режим абсолютной секретности». Я конспирировался не хуже профессионального шпиона. Поэтому когда случился тот «провал», я долго не мог понять, что к чему. До него случилось одно странное происшествие. Более того, и до сих пор не понимал, что именно произошло, и было ли это «провалом». Но я совершенно точно знал, запомнил сам момент, когда это произошло. Тут нужно заметить, что еще задолго до того, как у меня появился компьютер, я начал собирать что-то наподобие реального, бумажного «досье». Завел специальную «секретную тетрадь». Начал вести кое-какие записи. Как если бы Наталья была неким особо важным лицом, за которым мне было поручено вести это тайное наблюдение. Я не различал, где была игра, а где нет. Скорее, для меня все было очень серьезно. Как я уже упоминал, цель у меня была вполне определенная. При помощи архива-досье я как рассчитывал материально зафиксировать свои мечты, придать им такую форму, чтобы можно было воспользоваться и насладиться ими по желанию, в любое время, – а значит, опять-таки – приблизиться к Наталье. Насколько помнится, «досье» представляло собой довольно пеструю странную смесь тех фактических сведений, которые я добывал, занимаясь слежкой, подглядываниями и обысками. Плюс мои собственные фантазии. Нечто подобное время от времени попадало мне в руки и от приятелей: порнографическое чтиво всех поколений. Подобное чтиво, кстати, с успехом заменяло мне «окошко», когда от того не было проку – в отсутствии Натальи, или ночью, когда она спала. Сюжеты самые обычные, так сказать, лубочные, «вечные». Например, мальчик и взрослая женщина оказываются вдвоем в купе поезда дальнего следования, и ночью она соблазняет его, протягивает к нему в темноте руку и сразу находит то, что ищет. Или мальчик едет с женщиной в лифте, и она вдруг прислоняется к нему своей грудью, трется тугим соском. Или медицинская сестра вызывает мальчика, чтобы сделать ему укол, стягивает с него трусы и, обнаруживая, как он возбужден, говорит, что знает, что нужно делать. Или мальчик вдвоем с женщиной, подругой матери, – она помогает ему готовить уроки, но вдруг, как бы невзначай опускает под стол руку, трогает его за… И так далее. Большей частью мое «досье» напоминало эротические, порнографические этюды, предельно откровенные, хотя и неумелые, наивные записки, главной героиней которых сегда была Наталья, которую я воображал в самых соблазнительных сценах. Я также снабжал записи некоторыми рисунками, что-то вроде иллюстраций, пытался изображать всякую чепуху: позы, анатомические подробности, даже выражение ее глаз. Не знаю, что доставляло мне большее удовольствие – писать это или потом читать. Все это, конечно, было действительно сущей чепухой. Естественно, я нигде не упоминал ни своего имени, ни, тем более, имени Натальи. Ее имя можно было произносить лишь мысленно. Одно его звучание или начертание приводило в трепет. С этой целью я так или иначе «зашифровывал» записи, вставлял вместо имен экзотические знаки или символы. Как настоящему шпиону, приходилось также изобретать и менять тайники, чтобы «досье» не попало в чужие руки. Мама всегда была весьма любопытна и наблюдательна. Искренне интересовалась, какими новыми увлечениями захвачен ее «образец». У меня были все основания опасаться, как бы она не наткнулась на мои секретные материалы. Конечно, это только такое громкое название – «материалы», «досье». В действительности – пара тонких тетрадок, сшитых, густо исписанных. Кое-какие листы я вклеивал внутрь, пытаясь экономить пространство: чисто технически все неудобнее становилось их перепрятывать. Это становилось в тягость, надоедало. Не сама слежка, конечно, ради высшей цели соединения, а неуклюжее «досье». Я чувствовал, что уже перерос многое из того, что содержалось в этих детских тетрадках. Они стали вызывать раздражение. Особенно самые ранние записи-впечатления, сделанные сразу после ее переезда к нам. Не говоря уж о том, что сам вид моих каракулей, детского почерка, эти убогие рисунки не очень-то вязались с тем серьезным и взрослым делом, которое я затеял… Все это лишний раз напоминало, что с такими детсадовскими глупостями, мне о Наталье и мечтать нечего. Мне было почти двенадцать лет. И в этом смысле я уже никак не чувствовал себя ребенком. Еще больше мне не хотелось, чтобы она считала меня таковым. Близость женщины с ребенком все-таки представлялась чем-то фантастически-невозможным. Я должен был выглядеть, по крайней мере, как подросток. Я был почти одного роста с ней. В конце концов я вообще забросил «досье». Настоящие досье, настоящие архивы, понятное дело, выглядели совсем иначе. Что было с ними делать? Выбрасывать жаль. Они пролежали у меня по разным тайникам около трех лет. Я хранил тетрадки – просто как память. В конце концов, твердо решил от них избавиться. Наметил срок – незадолго до моего пятнадцатилетия. Причем решил не просто их выбросить, а уничтожить с некоторыми романтическими ритуалами и торжественностью. Как и полагалось поступать с секретными материалами. Сжечь где-нибудь в укромном месте. Или поздней ночью привязать к кирпичу и утопить в Москва-реке… Однако случилось то, что случилось. Я так их и не уничтожил. Они пропали. Притом, повторяю, странно, очень странно пропали. Это запомнилось, если не в тумане, то в каком-то сумбуре. Кстати, я вообще бы занес пропажу тетрадок в раздел особого рода мистических и совершенно необъяснимых происшествий. А таких за мою жизнь было всего два. Первому я стал свидетелем однажды за городом. Я сидел на пригорке. Передо мной как на ладони – пустынное шоссе, зигзагами проложенное через поля и луга. Единственный одинокий пешеход шагал куда-то под палящим солнцем. Немного погодя на шоссе появился некий велосипедист, который неторопливо крутил педали в том же направлении. Обогнав пешехода, не обернувшись и не притормозив, он проехал еще сотню-другую метров. Затем вдруг слез с велосипеда, приставив его к телеграфному столбу. И также неторопливо зашагал дальше. Соответственно, через некоторое время первый пешеход приблизился к велосипеду, стоявшему у телеграфного столба. Как не в чем ни бывало он уселся на этот чужой велосипед, продолжив движение в том же направлении. Он догнал, а затем перегнал того, слезшего с велосипеда и шедшего пешком. При этом, опять-таки, не переглянулись, не повернули головы. Как будто не заметили друг друга. Несмотря на то, что оба находились от меня на достаточно большом расстоянии, я был уверен, что они не обмолвились ни словом. Первый, на велосипеде, в конце концов, скрылся из вида, а другой, еще долго шел в том же направлении, пока тоже не исчез вдали. Неторопливо, под палящим солнцем. Совершенно необъяснимое поведение этих двоих. Что случилось? Почему они обменялись велосипедом таким странным образом? Можно было предположить все, что угодно. Вплоть до того, что эти двое секретные агенты и таким шпионским образом совершили обмен шпионской информацией. Другое происшествие произошло со мной самим. Как-то раз мы с мамой, договорившись вместе пойти в кино, условились встретиться на станции метро «Площадь Революции». А именно, в шесть часов вечера около известной статуи бронзового матроса с наганом в руке. Придя, я взглянул на часы на перроне. Было ровно шесть. Мама не появлялись. Я ждал ее полчаса, час, полтора часа. Я трогал знаменитого матроса за бронзовое колено, за бронзовый наган – отполированный до блеска миллионами рук до меня. В конце концов я не выдержал и, совершенно истомившись, отправился домой. Ни мамы, ни Натальи дома не было. Они вернулись только поздно вечером. Мама объяснила, что прождала меня около бронзового матроса бог знает сколько времени. Трогала его за бронзовое колено, за наган. Смотрела на часы на перроне. Так и не дождавшись, перезвонила Наталье и отправилась в кино вместе с ней. Мне было обидно до слез. Я не понимал, что произошло. Я точно ждал ее в назначенное время в назначенном месте… Но и она ждала. Никто из нас не мог ошибиться. Никто, конечно, не обманывал. Впоследствии всякий раз, проходя с мамой по перрону мимо бронзового матроса, я спрашивал ее, здесь ли она действительно ждала меня. Другого матроса с наганом не было. Совершенно необъяснимое происшествие. Но на этот раз я вообще не мог найти хоть какого-нибудь рационального объяснения. Разве что произошло фантастическое расслоение времени и пространства и кто-то из нас побывал в другом измерении… Словом, история с пропажей тетрадей стала в моей жизни таким третьим необъяснимым происшествием, даже до мистического налета. Подошел мой день рождения. Пятнадцать лет – серьезный возраст. Мама с Натальей замыслили устроить пир, все-таки юбилей, назвали кучу гостей, и меня загоняли за продуктами. Чтобы день рождения хорошенько запомнился. Ох уж он мне и запомнился!.. Я наметил уничтожение тетрадей за день до того. Однако исполнить задуманное в этот день не удалось: слишком много было накануне суеты. Тетради незаметно лежали в верхнем ящике, среди груды других школьных тетрадей и барахла. Любой секретный агент знает, что такого рода внешне «беспечное» хранение особо ценных материалов, куда надежнее, чем запихивание их в «тайные» места – под матрасы, коврики и так далее. Народу на день рождения собралось порядочно. Кроме бабушки, дедушки, Киры, Ванды, тети Эстер, Павлуши, пришли военный хирург-татарин Нусрат, Макс и тот в массивных роговых очках – Аркадий Ильич. Старуха Циля навязалась со своими капустными пирогами, на ту пору еще вполне съедобными. Был еще Никита Иванович, проще Никита, пожилой родитель Натальи, тогда еще вполне жизнедеятельный. И, конечно, сама Наталья. Ее можно было и не считать за гостью. Плюс мы с мамой. С одной стороны, это был самый обыкновенный день рождения, но, с другой, – он запомнился тем, это был мой последний день рождения, на котором мама была еще относительно здоровым и веселым человеком, успев кое-как оправиться после первой операции. Мы с ней, помнится, от души надеялись, что уж теперь-то все беды позади, и болезнь не вернется. День рождения вышел шумным. Ели-пили. Взрослые много кричали, стараясь перекричать друг друга, хохотали, неизвестно над чем. Да и мы, дети, не отставали. В программе, конечно, был осмотр моих новых владений, предмета моей особой гордости – моего «кабинета-мансарды». Гости по очереди просили разрешения забраться через дверку внутрь. С преувеличенным интересом все рассматривали, расспрашивая, что к чему, как все устроено: освещение, вентиляция. Аркадий Ильич придумал мне шуточную фамилию «Коробочкин», потому что я жил в «коробке». Другие подхватили, и некоторое время называли меня так. Не скажу, что это было особенно приятно, но я не подал виду. Между прочим Макс заметил, что у меня там подходящие условия для упражнений по медитации, самоисследования. Это мне понравилось. Макс пообещал посвятить меня в секреты аутотренинга, всякие трансцендентальные хитрости. Затем взрослым почему-то показалось чрезвычайно забавным обыгрывание другой темы. Что меня, именинника, дескать, скоро уж нужно будет выдавать замуж, то есть женить. На ком? Простецкие намеки на Ванду. Тут уж я открыто морщился. Кстати, на этом празднике Ванда впервые в жизни увидела ананасы. Спросила Киру, что это такое. Все наперебой принялись объяснять: «Да это ж ананас!» Предлагали попробовать. Очень вкусно. Сначала она категорически отказывалась. Когда же ей все-таки впихнули ломтик, ей так понравилось, что она принялась хватать с блюда кусок за куском с животной жадностью. Сок тек по подбородку, по шее. Кире пришлось ее одернуть. «На здоровье!» – смеялась моя мама. Язык у Ванды распух как сарделька, с трудом умещался во рту… Потом мне впервые, «официально» позволили выпить шампанского. Торжественно налили в бокал пару глотков. Алкоголь! Да еще наблюдали, как на меня действует. Павлуше и Ванде шампанского не дали, подшучивали: еще не доросли. Где им было знать, что мы с Павлушей уже попробовали, что это такое. Однажды, когда тети Эстер не было дома, Павлуша позвал меня к себе и показал красивую бутылку вина. Кажется, того самого, «со стрекозкой». На пробу выпили по полстакана. Потом еще. Пристально взглянули друг на друга. «Ты пьян, малыш», – сказал я. «Нет, это ты пьян, малыш», – ответил Павлуша. В следующий момент мы ни с того, ни сего принялись хохотать. Да так дико, что попадали на пол, корчась, катаясь в пароксизмах чистейшего экзистенциального смеха. Еще раз мы хохотали подобным образом только в консерватории, когда впервые сподобились посетить концерт серьезной музыки. Рассмешившее нас обстоятельство было совершенно невинное. После того как ведущая объявила Хренникова, на возвышение взбежала страшно напудренная, экзальтированная дама-дирижер и в таком безумном экстазе встряхнула копной черных волос, взмахнула толстыми руками, что мы с Павлушей, два юных балбеса, вскипели от смеха и, задыхаясь, безуспешно пытаясь сдержаться, так и покатились со своих откидных мест в проход, а затем на четвереньках поползли из зала, подтаскиваемые за шиворот шипящими билетершами. Кажется, весь балкон смотрел только на нас. Обратно в зал нас, естественно, не пустили… В общем, несчастные пару глотков шампанского на дне рождения не возымели большого эффекта. Потом, улучив момент, мы уж сами выпили потихоньку. Потом мне преподнесли подарок, купленный в складчину заранее: плеер с наушниками. Хороший подарок. Макс, Аркадий Ильич, а также и хирург-татарин, в складчине не участвовавшие, тут же на месте сориентировались, и по-мужски, очень щедро, вручили мне от себя по крупной ассигнации. Теперь у меня было и на прочие расходы. Я чувствовал себя невероятным богачом. До этого собственные деньги у меня в кармане не водились. Кстати, потом, посоветовавшись с мамой, я купил на них электрический чайник. Застолье было в самом разгаре, когда кто-то произнес какой-то особенный тост, изюмина которого заключалась в том, что перед тем, как выпить, все присутствующие должны были «передать» по кругу поцелуй в щечку, пока круг не замкнется. Думаю, тост был предложен Никитой Ивановичем, родителем Натальи. Никита, чрезвычайно высокий и статный, но по балетному легкий, был известен как знаток различных галантных штук и «благородных» церемоний. Что касается меня, то я, как раз ухвативший хорошо обжаренную куриную ножку, с удивлением обнаружил, что сосед уже чмокает соседа. Не успел я сообразить, что к чему, как очередь дошла до меня. Макс, подтянув меня за шиворот, уже ткнулся губами и жесткой щекой мне в щеку, и теперь кивал мне. Всего-то ничего: теперь я должен был передать поцелуй, чмокнув в щеку Наталью. Именно ее. Поскольку именно она была соседкой справа. Казалось бы, я должен был этому обрадоваться. Но, застигнутый врасплох, я засмущался, застыдился, как дурак, повел себя по-детски глупо. Наотрез отказался ее целовать. Напрасно все хором, и мама больше всех, уговаривали меня. Предлагали даже для храбрости хлебнусть еще шампанского. Мама просто-таки очень горячо призывала меня не вести себя так «неотесанно», «невоспитанно», «темно», а поучиться быть «настоящим кавалером». К тому же, я задерживал других. Вот, дескать, все уже поцеловались. Ванда чмокнула татарина-хирурга Нусрата, тот Павлушу, Павлуша свою мать, то есть тетю Эстер, та Макса, Макс меня… Но все уговоры были тщетны. Может быть, еще секунда-другая и в затянувшейся неловкой паузе я действительно выглядел бы полным дураком, но сама Наталья выручила меня. Она наклонилась и попросту сама меня чмокнула. Я ничего и почувствовать не успел. Потом повернулась и поцеловала Аркадия Ильича в массивных очках. Тот поцеловал мою маму, мама старуху Цилю, старуха Никиту – и цепочка наконец замкнулась. Все зааплодировали, выпили и тут же забыли об этом маленьком происшествии. Я тоже сделал вид, что тут же забыл о нем, но про себя еще долго бранил себя. Дурак и есть дурак. Вообще-то мне всегда нравилась эта манера: сдержанно и в то же время небрежно целовать всех знакомых и даже мало знакомых женщин. Раскованно-аристократическая ухватка. Я бы действительно мог перенять. С одним я не мог решить: целуя одних, тех, которые были тебе приятны, нужно было бы, стало быть, из элементарной вежливости целовать и всех прочих, неприятных. На это последнее, в конце концов, можно было наплевать: целовать только приятных… После праздничного ужина взрослые включили музыку, притушили свет и устроили в нашей комнате танцы. На этот раз, видимо, желая реабилитироваться, я совершенно спонтанно пригласил Наталью на первый же танец, опередив шустрого Макса. Не успев испугаться собственной храбрости, я держал руки у Натальи на талии, а она, улыбаясь, положила мне руки на плечи. Еще мгновение назад я не подозревал, чем это мне грозит. Едва я почувствовал близко ее запах, ее тепло, как у меня случилась бешеная эрекция. От неожиданности я буквально обомлел. Выпирало так сильно и неудобно, что казалось, я стою голый на площади. Я как мог старался держать дистанцию. Наталья же, вроде бы, вообще ничего не замечала. Один раз ненароком прижалась бедром. Учтиво-весело допрашивала о том, что я собираюсь поделывать, когда вырасту. Не помню уж, что я отвечал. «Наташенька, он уже одного роста с тобой!» – как в тумане услышал я замечание мамы. На этот раз я был благодарен Максу, когда тот отобрал у меня партнершу, неожиданно появившись сбоку: «Разрешите пригласить вашу даму?» – «Да, пожалуйста», – проговорил я, поспешно отходя прочь. Самое забавное, что я не питал относительно танцев никаких иллюзий. Я уже размышлял об этом раньше. Как ни маскируй это романтическими эпитетами, рассуждениями о невинности и благородной красоте, особой возвышенности хореографического искусства – что такое танцы, как не откровенное, у всех на виду стремление максимально сближать свои половые органы? Только для этого они и существуют! Не нужно быть Львом Толстым, чтобы это понять. А то, что все делают вид, что ничего такого не происходит, сути не меняет. Это всем известно. И Наталье, без сомнения, тоже. Я и сам понимал, что опять свалял дурака. Хотя никто этого и не заметил. Павлуша, между прочим, тоже стеснялся, категорически отказывался танцевать «старомодные» медленные танцы. «Вот если бы выпить-покурить предложили», – презрительно хмыкал он. Буквально через минуту меня пригласила на танец Ванда. Я пошел. Почти сразу она крепко прижалась ко мне животом и принялась тереться. Я немедленно последовал ее примеру. И ничуть не робел. При этом мы, конечно, делали вид, что ничего не происходит. Вели чинную беседу о школьных предметах. Это было практически то же самое, что оказаться прямо в ней. Жаль только, для того чтобы кончить, этого все-таки оказалось недостаточно. В тот момент Ванда вовсе не казалась мне неприятной. Наоборот, желал ее даже больше, чем Наталью. Все было чудесно: все ее складки, прыщи, потные подмышки, огромные губы. Если бы во мне не сидел смешной, просто нелепый (особенно, в том возрасте) страх, что стоит между нами завязаться более или менее близким отношениям, то мне непременно придется на ней жениться, я бы, возможно, сподобился назначить ей классическое свидание. В общем, никакого продолжения с Вандой не последовало. Между прочим, странное, странное дело! А с этого самого дня рождения я вообще «ни единого разу» не прикоснулся к Наталье. Как глупо, дико, невероятно это звучит. Если бы я чмокнул ее в щеку тогда за столом, то с тех пор спокойно и совершенно по-свойски мог бы целовать ее при каждой встрече и расставании. Никто бы и не замечал. Так нет, вместо этого – ни единого прикосновения. Уж я-то это знал. Сам ли я шарахался от нее, она ли избегала меня, или просто так случайно выходило? Это кажется невероятным: жить в одной квартире – и не касаться… Только на похоронах мамы, когда она сжала мою руку в знак поддержки, я впервые за все эти годы почувствовал ее прикосновение… Поздно ночью, когда мама и Наталья закончили грандиозную уборку, мытье посуды, я растаскивал по комнатам стулья, сдвигал стол, раскрывал окна, чтобы проветрить прокуренные комнаты, – когда все улеглись спать, я отправился в свой «кабинет» -коробку. Ужасно усталый и счастливый. У меня даже не было сил, чтобы понаблюдать в «окошко». Я достал из кармана подаренные деньги, вложил их в почтовый конверт и совершенно механически выдвинул верхний ящик тумбочки, чтобы положить конверт туда – к тетрадкам. Я долго перекладывал всякую-всячину в ящике, школьные тетради, журналы и никак не мог понять, в чем дело. Что-то было не так. Наконец до меня дошло: из ящика исчезло «досье». В первый момент я не слишком обеспокоился. Мог засунуть его куда-то. Мне так хотелось спать, что я подумал: завтра найду и обязательно сожгу. Но и на следующее утро я не нашел тетрадок. Их не было нигде. Как корова языком слизнула. Я не знал, что и думать. У мамы я, разумеется, не мог спросить об этом. Хотя поначалу подозревал, что мне уже нужно готовить объяснения, что за странное развлечение я себе выдумал. Я решил, буду молчать, как партизан. Будь, что будет. Вряд ли мама сможет понять, что эти записи в действительности означали. Кроме очевидного порнографического назначения. Все, что могло открыть личность Натальи, было так или иначе зашифровано и замаскировано. В крайнем случае, сошлюсь на то, что еще в детстве переписывал отовсюду всякие глупости. Я решил выжидать. Дни шли, но ничего не выяснилось и не случалось. И чем больше проходило времени, тем меньше у меня оставалось уверенности, что я сам же как-нибудь не вынес и не вывалил мое «досье» вместе с каким-нибудь мусором на помойку. Теперь не верилось, что они, те детские две тетрадки с порнографическими рисунками и рассказами вообще существовали. А еще немного погодя Павлуша сплавил мне свой компьютер. Замечательное, потрясающее изобретение – компьютер, – я, пожалуй, тоже мог бы изобрести его, вообще нечто подобное! В отличие от большинства детей, меня интересовали не только компьютерные игры. Быстро разобравшись, что к чему, я понял, что теперь у меня появилась возможность завести настоящее досье. В своей темной коробке-«мансарде» перед включенным экраном я чувствовал себя в глубоко засекреченном разведывательном и одновременно исследовательском центре. Увлечение «слежкой» загорелось с новой силой. Моя цель тоже оставалась прежней – собрать как можно больше «информации», создать образ моей виртуальной возлюбленной, чтобы в один прекрасный момент произошло чудесное слияние с настоящей Натальей. Теперь-то и о соблюдении секретности можно было не беспокоиться. Я наивно решил, что ничто другое не приспособлено лучше для хранения тайн, чем компьютер. Сначала подумывал о специальных шифрах, но потом сообразил, что защитные пароли и тому подобное ни к чему. Файл с конфиденциальной информацией, к тому же сравнительно небольшой, легко запрятать среди огромного количества других файлов, лишь слегка его замаскировав. Что такое, например, для непосвященного какая-нибудь рутинейшая метка типа «XXXXXX» – песчинка в виртуальном космосе? Неуловимый призрак. Просто пустое место. Можно спрятать файл, переобозначив формат, даже объединив с каким-нибудь другим файлом. Можно сделать его невидимым. Прочитать мысль в чужой голове – технически, наверное, проще, чем разыскать эту песчинку. Сам черт не отыщет. Собственно, технические подробности совершенно не важны, – все время появляются какие-то новшества. Единственное что необходимо, чтобы вызвать из небытия досье и увидеть его на экране, нужно знать имя файла, под которым я его запрятал. А оно было лишь у меня в голове. «XXXXXX». Если бы забыл его, то и сам уже никогда в жизни не нашел бы спрятанного. О! с такой чудесной вещью, как компьютер, я мог дать полную волю своему воображению. Можно было использовать любые «нецензурные» слова, какие требовались, любые личные детали. Компьютер терпел то, что бумага не терпела. Меня, кстати, вдохновляли разного рода научно-фантастические истории о виртуальных «гомосапиенсах», обладавших способностью материализовываться самым неожиданным образом и тому подобной чепухе. Вокруг только и разговоров, что о стремительном прогрессе компьютерных систем. В самом недалеком будущем можно будет свободно пользоваться и такими вещами, как глобальная сеть, сканеры, телекамеры, стереоскопические очки и так далее. Было бы заманчиво помещать в мое «досье» не только тексты, но и фото- и видеоматериалы. Впрочем, подсознательно я был убежден, что все-таки на первом месте всегда будет то, что происходит в человеческой голове, а не в компьютере. Пусть и самом навороченном… Фантастика фантастикой, я ей естественно отдавал известную дань, но пока мне вполне хватало того, что я имел. Я скрупулезно вносил в «досье» каждую мелочь, которую мне удавалось добыть путем «наблюдений». В частности, продолжал читать и копировать старые любовные письма Макса, которые она до сих пор хранила. Макс был мастер писать письма, это у него не отнимешь. Кроме увлекательных отчетов по поводу своих ментальных упражнений, он сочинял удивительные эротические спектакли, как бы приглашая возлюбленную присоединиться к нему хотя бы в воображении. Это были настоящие занятия любовью – в эпистолярной форме. Все это позволяло еще лучше представить, что пережила и перечувствовала Наталья. В более поздних письмах Макс напоминал, как они были счастливы, как все происходило, какой с ним была Наталья, каким с ней был он, и так далее. Перечитывая эти словесные ласки и эпистолярные совокупления, мне казалось, что я могу почувствовать то, что чувствовала при этом Наталья. Я словно превращался, перевоплощался в нее саму. И почти буквально мог вообразить, почувствовать, что чувствует женщина с мужчиной. К сожалению, там все-таки была лишь часть писем. Я догадался, что Наталья оставила у себя в основном лишь те, что были как-то связаны с ее умершим ребенком – период беременности, роды, первые месяцы. Там было нечто такое, что указывало на что-то более чувственное и значительное, но, увы, это осталось в неизвестности. Я старался внести в «досье» побольше любых реальных подробностей. Например, составлял длинные описи ее вещей. Записывал все о ее вкусах, мнениях, пристрастиях, что она говорила о каком-нибудь актере или актрисе, что ей нравится из еды или напитков, сколько раз на этой неделе она плакала в постели, а сколько раз засыпала с улыбкой, пунктуально отмечал в календаре «критические дни», сам не знаю зачем… В общем, возобновленное «досье» приобретало вполне современный вид и все более значительный объем. Я мог легко систематизировать материалы по разделам, упорядочивать и обрабатывать их. Теперь не нужны были никакие тетрадки… Иногда казалось, что я знаю о Наталье практически все. И я чувствовал ее почти физически, кожей. Но вдруг – что-то происходило, ощущение гасло, а тайны, которыми я обладал, уже не казались тайнами, и мы с Натальей были по-прежнему двумя разными людьми. Что-то ускользало… Что-то было, значит, чего я не знал. Что-то унесла на тот свет моя мама. Однажды, уже тяжело больная, она ни с того, ни с сего завела разговор – о Наталье и обо мне. Что еще удивительнее, припомнила о том дне моего пятнадцатилетия, когда я танцевал с Натальей. Я не мог ошибиться: она действительно заговорила именно об этом танце. Якобы потом между ней и Натальей произошел какой-то разговор, Наталья что-то говорила маме обо мне. Смутившись, я сделал вид, что вообще не понимаю, о чем речь. Не мог же я признаться, что каждая клетка во мне завибрировала от одного этого упоминания. Господи, что же она могла ей сказать? Но мама оборвала эту тему так же неожиданно, как и начала: «Ладно, ладно, расскажу как-нибудь после…» Немного погодя я окольно пытался вызнать, что же все-таки сказала Наталья. Но мама лишь пожимала плечами, твердила: «Не помню, забыла…» Я горячился, не верил, сокрушенно качал головой: «Ну как ты могла забыть?» Теперь я отдал бы все на свете, чтобы узнать об этом. Только как теперь узнаешь? Я знал, что я хочу и должен. Лицом к лицу, в глаза, не смущаясь ничем, рассказать Наталье, поговорить обо всем. Почему бы и нет? Может быть, именно здесь, у нее в комнате? Я взглянул на ее кроватку. Конечно, это мысль! Даже поежился от захлестнувшего восторга. Удивительно, что прежде этого не попробовал. Самое простое не приходило в голову. О чем еще можно мечтать? Попробовать хотя бы разок, каково это, и можно на этом остановиться. Я подскочил к шкафу, где у нее лежало постельное белье, и принялся расстилать постель. Потом, приподняв за край пышное одеяло, я нагнулся и торопливо скользнул в чудесную прохладу ее постели. Отглаженное, жестко накрахмаленное белье. Сколько мгновенных ассоциаций. Тысячи раз, с самого рождения, один из самых прекрасных моментов – голым нырнуть в льняной рай и, извиваясь от неги, переворачиваться с одного бока на другой, ощущать руками и ногами, всем телом эту роскошную свежесть – нагота простыней и собственная нагота. Так хорошо, что не знаешь, как устроиться, пока, наконец, не натягиваешь на голову одеяло и не замираешь, прижавшись к ковру на стене лбом, локтями и коленями. Только несколько минут спустя я выпростал голову из-под одеяла и снова огляделся. Справа зеркало шкафа, слева трюмо. Снова зеркала, раздвигающие пространство. И там, за зеркалами всего лишь псевдореальность. В детстве я действительно всматривался в ее завораживающие анфилады и запутанные закоулки, ожидая увидеть нечто. Уже тогда я посмеивался над возможными видениями, хотя по спине бежал холодок. Но ведь детство давно прошло. Я снова посмеивался, хотя теперь не ожидал никаких «видений». Если бы и вправду был шанс увидеть что-то такое – что же мне было выбрать? Как ни странно, но кого бы я ни за что не пожелал бы сейчас увидеть, – так это ее, маму! Господи, почему? Это, по меньшей мере, ужасно несправедливо по отношению к ней, к ее памяти. Глядя в уносящуюся зеркальную перспективу, я вообразил себе, как именно это могло произойти. Моему воображению ничего не стоило поместить ее едва различимую серую фигурку в самую глубину зеркальной анфилады, словно потустороннюю улицу, крадущуюся слабой, больной походкой от стены к стене, как будто отыскивая дорогу. Если бы я увидел это, мне бы стало не по себе. Мягко говоря. Может быть, она вот-вот увидит меня. Может быть, обрадуется: наконец-то, кто-то поможет ей, укажет путь, поведет ее… К счастью, никакой мистики не существовало, и я был рад этому. Вот это-то и было несправедливо. Чему тут радоваться? С другой стороны, есть вещи, вне всякой мистики, но от них по коже мороз дерет. Очень простые вещи и простые мысли. Ну до очевидности бессмысленные, беспочвенные, непрошеные, способные, казалось бы, ужаснуть лишь во сне, то есть в состоянии, когда здравый смысл парализован ночными призраками, – но ни в коем случае при свете дня. Ни с того, ни с сего мне вдруг вообразилось, а что если там за стеной в нашей комнате послышатся какое-то движение, звуки – как если бы «вернулась» мама. Ничего несуразнее нельзя было и придумать… Но я действительно вздрогнул от этой мысли. Простая мысль: а что если бы она вернулась? Конечно, я ничего такого не слышал, и не услышал бы, – сколько бы не прислушивался. Откуда в голову лезет подобная чепуха? Да ведь ответ очевиден. И в нем содержится известная логика… Вернулась же мама домой тогда – после первой операции. Впоследствии она рассказывала, что в больнице ей пригрезилась странная посетительница. На третий день, изрезанная вдоль и поперек мясниковатым хирургом, и не татарином вовсе, а неопределенно блеклым мужичком, и лишившаяся до четверти тела, она, конечно, еще бредила. Неизвестная посетительница, словно только и дожидаясь ее пробуждения, стояла как раз за железной спинкой больничной койки. Неприятен и жуток был уже ее немигающий, беззастенчивый взгляд. Мама из вежливости попыталась улыбнуться, поздороваться, но смогла лишь облизнуть слипшиеся губы. «Что, посрезали мяско? Собачкам на помойку бросили, ага?.. – услышала мама и догадалась, что перед ней вовсе не обыкновенная посетительница. Мама пыталась ее рассмотреть, но, кроме чего-то серого, ветхого, разглядеть было невозможно. Лица не было – только черные впадины и каверны. Стало душно. В палате послышались шорох, жужжание и возня, словно внутрь вдруг проникло полчище мелких тварей. А Смерть (это была она) поигрывала узенькой косой, словно сверкающей сабелькой, и тихонько подбираясь к маме, начала ее баюкать: «Гым-гым, гам-гам… Гом-гом, гум-гум…» В эти минуты ей в голову не пришло, что Смерть необыкновенно похожа на ту Смерть, которую изображают в старых сказках. Ах, если бы мама хотя бы сообразила взглянуть на соседок по палате: неужели и они видят страшную посетительницу? Было темно. Мама хотела привстать с койки, чтобы раздернуть шторы, но Смерть уговаривала ее не делать этого, не вставать, все баюкала. Существа, вроде насекомых или птиц, продолжали проникать в комнату, сбивались в кучи, ворочались серой массой по углам, под потолком, у кровати. Мама поняла, что причина ее болезни именно в этих гадких существах, плодящихся и множащихся в этой полутьме и духоте. Всему виной – эта высасывающая силы больничная койка и эти больничные стены, источающие злокачественную скверну. Стоит вырваться отсюда, покинуть это ужасное место, куда ее поместила чья-то злая воля, прорваться к свету, к прохладному чистому воздуху, как болезнь исчезнет сама собой. В противном случае… мама погибнет, как погибают здесь все. Она уже ослепла на один глаз… Но посетительница в белом баюкала все настойчивее. «Нет, нет! – решительно и гордо заявила мама. – Я не хочу оставаться с тобой! У меня есть свой дом, и там меня ждет мой любимый сын!..» И как была – в бинтовых повязках, с еще не снятыми швами – поднялась с постели, накинула на бельишко больничный байковый халат, обулась в подрезанные валенки с калошами, обнаруженные в предбаннике черного хода, и, никем не замеченная, выбралась из больницы, оставив внутри Смерть со всей ее серой камарильей. На улице была ранняя весна. Не то слякоть, не то подмораживало. Но небо ясное, мелко-звездное, предрассветное. Дома и деревья покрыты белой изморосью. Пьяные грузчики-матершинники, таскавшие мешки с мукой у соседней пекарни, все белые. Мама едва волочила ноги, прижимая к щеке, чтобы согреть, бутылку-капельницу с лекарственным раствором, трубка от которой тянулась за пазуху, а иголка была воткнута в подключичную вену. Больше всего мама опасалась, что за ней погонятся и вернут назад. Но, естественно, никто не погнался. Мама во что бы то ни стало решила добраться до знакомого изгиба набережной, где река с бляшками тонкого льда блестит под утренним солнцем серебристо-мутно, словно бок зеркального карпа, до нашего дома, такого замечательного, громадного, его не спутаешь ни с каким другим. Уж она-то первым делом отыщет взглядом окно нашей комнаты, где сладко спит ее сыночек… Эти воспоминания в несколько мгновений пронеслись у меня в голове и, как ни странно, немного успокоили. Я вернулся домой один-одинешенек. Приведшая меня в такой трепет мысль, почти убежденность в том, что в гробу была не мама, что она каким-то сверхъестественным образом может вернуться домой, – эта нелепая мысль поблекла. Мой странный припадок в ритуальном зале был именно припадком. Все-таки я был выбит из колеи… Здесь, в комнате у Натальи, в ее постели я мог бы поразмышлять о чем-нибудь более приятном. Например, и правда, можно было бы сделать это – «забраться» к ней в постель не из озорства, не с тем, чтобы потом убежать. Нет, совсем наоборот. Нарочно, выбрать подходящий момент, дождаться ее. Например, пока она в ванной принимает душ. Это был бы изящный и стремительный ход. Это все решит. Мне настолько понравилась эта мысль, что даже почудилось, что я уже слышу шипение душа в ванной, что это Наталья как всегда поздним вечером ополаскивается перед тем, как лечь в постель. Да, поздним вечером это гораздо лучше. У нее горит лишь розовый ночник. Лучше всего, когда комната полна ночной свежести по причине распахнутого окна. Занавеска колышется у забрызганного дождем подоконника. В окне, как на картине, виднеется тускнеющая между двумя мостами река, так полюбившаяся Наталье. Я мог бы и не смотреть на реку. Но река продолжала бы течь, существовать во мне. Расплавленная тяжелая масса. Отражения мостов, отражение дома-двойника напротив. Я-то всю жизнь жил-поживал у реки. Река вошла в меня как часть мира. Или я стал ее частью? Наталья тоже мечтает о реке. Тут была явная связь. Мне нравилась это сближение. Мы нужны друг другу. Это следовало из логики самого пространства… И вот ее комната, где каждая мелочь давно и тщательно мной изучена, становится как будто незнакомой и таинственной. В этом розоватом вечернем тумане, словно лодка или плот на волнах, покачивается свеже разостланная белая постель с подобием маленького иконостаса в головах с потемневшим, как будто обожженным, в серебряном окладе маленьким Христосиком. Если женщина верит, что родила Бога, а тот вдруг умирает маленьким мальчиком, которому не успело исполниться еще и пяти лет, разве можно считать, что она повредилась в рассудке? Для каждой матери ребенок Бог. Бедная женщина чувствует, что виновата, страдает, мечется, зная, что Бога нельзя родить дважды. Что ей делать, как не устремиться на поиски вновь воплощенного Бога. И найдя Его, служить Ему… Нет, ничего удивительно. Именно после таких ужасных потерь, какую пережила Наталья, люди и ударяются в религию. Последнее утешение? Может быть, и я тоже приблизился к Богу? Может быть, это началось еще раньше? Только я чувствовал это иначе… И действительно, всякий раз проникая к ней в комнату, я испытывал трепет, словно пробирался в храм. Вот самые подходящие образы. Но главным божеством и чудом для меня там была сама Наталья. Поэтому так трудно было решиться проникнуть к ней. Я долго себя накручивал, бродил вокруг, прежде чем устремиться вперед. Я рассматривал в зеркало небольшое бронзовое распятие на стене. Сейчас мне мерещилось, что было бы «логичнее», если бы на кресте была распята женщина. То есть если это символ, то логичнее («справедливее» – неуместное слово) было бы поместить на крест именно женщину, перенесшую столько страданий. Сколько их пришлось вынести Наталье, сколько маме… Если бы я был Богом, я бы сейчас же вернул им все их потери, вдохнул бы в их души исцеляющие радости. Не может же быть, чтобы я был милосерднее Его Самого!.. Через каких-нибудь несколько минут со спутанными влажными волосами Наталья вернется в комнату. Близкий знакомый запах, который я так часто ловил в коридоре, словно уже проник в ноздри. И Павлуша выразился так, как и следовало бы выразиться. Действительно, нужно просто забраться к ней в постель – а там что будет, то будет. Я уже чувствовал теплый водяной пар, окутывавший ее словно аура, когда она проходит по коридору. Кто знает, может быть, она чувствовала то же самое, что так явственно чувствовал я: что когда-то где-то мы уже были вместе. Как будто она уже совершалась – эта спокойная счастливая совместная жизнь. Не то чтобы я к этому стремился, но возбудился в ее постели так, как, кажется, еще ни разу. И еще, еще возбуждался. Говорят, что об этом можно не говорить. Вообще не замечать. Убеждать себя, что в жизни полным-полно гораздо более важных вещей. А так зацикливаться на собственном желании – явный признак недоразвитого интеллекта. Философ уж точно не стал бы зацикливаться. Философы зациклены на другом. Лучшего момента для психологических экспериментов над чувствами не придумать. Господи, да чего уж тут анализировать! Все имеет исключительно примитивный животный запах. Гормональный психоз это называется. Секреции напрочь вытесняют дух и прочие высокие материи. Самый достойный выход для нравственности: поглубже прятать все неприглядное. И дело не в том, чтобы прятать это от посторонних взглядов. Главное, прятать подальше от самого себя. Чем бессознательнее совершается заложенное природой – тем чище, пристойнее. Как во времена наших прабабушек и прадедушек. Само слово «о-нанизм», если кто и слышал, то произносил по простоте душевной, как «а-нанизм». Не говоря про мастурбацию. Непонятно, чем они вреднее «рукоблудия» или «этих глупостей». Кстати, «этими глупостями», как я с удивлением обнаружил еще в летнем лагере, привычно и абсолютно без зазрения совести занималась вся наша палата, используя при этом, кто носок, кто тапочек, кто носовой платок. То, что это находилось под запретом, сомнений не было, хотя практических мер, чтобы этому воспрепятствовать ни воспитатели, ни вожатые не предпринимали. Да и что тут предпримешь? Не могли же они, в самом деле, дежурить всю ночь в палате, следя за тем, чтобы дети не совали руки под одеяла. Правда, один эпизод действительно имел место. За двумя ребятами в душевой подсматривал воспитатель. Он их за этим и застукал. А застукав, отвел к директору лагеря. Там их заставили покаяться. Они-то покаялись, но из лагеря их все-таки выгнали. Никого этот пример, понятно, не отвратил от дальнейших «глупостей», хотя, помнится, пучеглазый урод-истопник все ходил вокруг душевых и пугал нас, что от «этих глупостей» мы вырастем горбатыми и кривыми. По бесстыдно авторитетному мнению того же Льва Николаевича 99,9% всех подростков имеют самый непосредственный опыт в рукоблудии. Хотя в этом вопросе я ни с кем особенно сверяться не собирался. Пусть все и завершается содроганием почти болезненным… Господи, что мне эти авторитеты! В свое чудесное окошко я видел, как мастурбирует Наталья. Это происходило именно в те счастливые или грустные моменты, о которых она рассказывала маме. Как, дескать, хорошо и чудесно поздно вечером, убравшись в комнате, все вылизав, вычистив до блеска, сменив постельное белье, приняв душ, постоять у окна, глядя на реку, а потом улечься, устроиться в своей кровати, не грустя, не думая ни о чем и ни о ком. Действительно можно почувствовать себя абсолютно счастливой? Была ли она до конца искренна? Действительно ли не думала в тот момент, когда, прикрыв свои прекрасные глаза, содрогалась под одеялом, и через разделявшие нас пространства я видел, как искажаются черты ее лица, как темнеют щеки и напрягаются губы. Хотел бы я проникнуть и в ее мечты!.. Потом ее лицо приобретало удивительно счастливое и спокойное выражение. Она засыпала мгновенно. Это гораздо лучше, чем читать на сон грядущий, а потом бросать книгу и тихо плакать. Считает ли она это грешным занятием? Вряд ли. А если бы была верующей? Нелепо даже пытаться представить себе, как на исповеди она кается в этом грехе бородатому батюшке, дежурному священнику. Ради одного этого стоило бы стать священником. Это похоже на бред. Она так пуглива, так застенчива – и так искренна. Нет, что угодно, но этого не могу себе представить! Что же говорить обо мне, так замечательно устроившемуся на своем «мансарде» около «окошка»… Но в постели у Натальи я ни за что не стал бы этим заниматься. Как ни соблазнительно это выглядело, я не мог себе этого позволить. Запретил строго-настрого. И уже одно это доводило, как нарочно, до белого каления. Разве что разок пощупать себя там рукой? Не связывать же руки, в самом деле. Вот отсюда и начинаются хорошо известные происки-поползновения чувства-оборотня. Я знал, что можно сделать это (кончить) семнадцать раз подряд. Назовем это экспериментом. Я пытался уследить за тем, что происходит в моей душе, как мгновенно совершается этот фантастический поворот настроения, – и не мог! Какая-то секунда (а точнее, провал во времени) – и я, да и весь мир уже были абсолютно другими… Зарывшись с головой под одеяло, все вокруг становится жарким, клейким, ворсистым, еще больше раздражающим. При этом кляня себя: ничтожество, дерьмо, ничтожество, дерьмо, ничтожество… Это, может быть, утомляет тело, но не утоляет желания. Неужели я до такой степени «сексуальный маньяк»?! Вот и вся моя «исключительность». А главное, снова и снова из полумрака проступает ее облик… Тут мне пришла в голову мысль, вернее, я старался внушить себе, что теперь у меня вообще нет никакой необходимости этим заниматься. Теперь Наталья и я оказались наедине. В одном и том же месте, практически в одно и то же время. Может быть, мне действительно лишь оставалось преодолеть какую-то ничтожную преграду, да и то – внутри самого себя. Так оно, конечно, и было. Я и не думал ничего усложнять. Занавешенные наглухо, плотные шторы. Вот удивилась бы Наталья, захватив, застав меня у себя в постели. А может быть, и нет, не удивилась?.. Я как будто играл в своеобразную игру, щекотал нервы. Мог делать вид, что дожидаюсь ее возвращения. Она могла вернуться и пораньше, а? Почему бы нет? Потому что нет. По крайней мере, ни в данную минуту, ни даже через пять минут она не вернется, а значит, я мог без всякого риска мог побывать в ее постели. Классная баба. Именно так я о ней и думаю. Я чувствовал, что веду себя неосмотрительно. Самым опасным была сонливость, которая все сильнее наваливалась на меня. Нагулявшись на природе и оказавшись в горизонтальном положении, я должен был сопротивляться охватившей меня усталости, постепенно теряя ощущение времени. Как соблазнительно закрыть глаза, чтобы хотя бы на минуту отдаться блаженному состоянию. И что самое заманчивое – необычайная податливость воображения. Внутренние картины рисовались так ярко, а окружающее подергивалось туманом, словно внутренний мир и внешняя реальность поменялись местами. В любое мгновенье я мог потерять над собой контроль, мог забыться в дреме, мог крепко заснуть… Но я был уверен, что еще могу себя контролировать. Сон не одолеет меня, пока я в таком возбуждении. Я остро чувствовал каждую мельчайшую подробность той почти материализовавшейся иллюзии, которую развернуло передо мной мое воображение. Наталья, еще в ванной, улыбаясь, трет пестрым махровым полотенцем свои красноватые волосы, промакивает капли воды на плечах и груди, задумчиво вытирает живот и ноги и, накинув халат, выходит в коридор, мягко ступая и чувствуя. Ее переполняет беспредметная нежность, – и невозможность излить эту нежность уже заставляет ее грустить, печально прижимая сжатые кулачки к подбородку. Какая жестокая несправедливость: в ее распоряжении лишь собственное тело. Только его она может ласкать. Но этого так мало, очень мало, это почти ничего. Только ничтожно малую часть нежности можно растратить таким способом, а все остальное, не находя выхода, будет мучить-томить. Побуждаемая этой не израсходованной нежностью, она помогает по пути дремлющей старухе Циле выбраться из уборной, провожает до порога комнаты. Затем, кто знает, может быть, безотчетно задерживается у моей двери, как будто что-то хочет сказать, вздрагивает, сама себя одергивает, спешит к себе. А я лежу, не шевелясь, затаив дыхание. Мне и в голову не приходит, что могу напугать ее до полусмерти. Если только она действительно не ожидает от меня чего-нибудь в этом роде. Иначе бы, зачем ей так долго возиться, шуршать чем-то, тянуть время, измучив меня до немыслимости. Я понятия не имею, заметила она меня или нет. Вот я слышу ее едва различимый, звенящий шепот: «В страхе пред Ним – надежда твердая, и сынам Своим Он прибежище. Страх Его источник жизни, удаляющий от сетей смерти…» Да, свет падает из-за портьеры, и она, опустившись на колени, прижавшись ягодицами к пяткам, сидит и держит перед собой раскрытую книгу. Слова псалма, такие странные и многозначительные, заставляют мое сердце колотиться, хотя смысл их ускользает от меня. Интересно, читала ли она о том, что и Исаак аналогично утешался после смерти матери? Утешился – только войдя к жене. А если читала, то вряд ли провела сближение. Разве она моя жена? А я и подавно – не Исаак. Общее лишь в том, что и меня только это могло сейчас по-настоящему утешить. Как странно… Слышу ли я, вижу ли, как она снова встает, легонько встряхивает халат и опускает его на спинку стула. После чего, уже голая, поворачивается к постели. Я не могу хорошо разглядеть ее. Как если бы не видел, а пытался вообразить мысленно. Жаркий, почти красноватый, темный силуэт, она приближается, и я чувствую, как пульсирует пространство, заполненное ею. Господи, что в этом необыкновенного?! В конце концов, я уже совершеннолетний. Мы вообще можем пожениться. Ей двадцать восемь, мне восемнадцать. Могли бы. Что такое десять лет разницы? Говорят, за этот срок тело человека полностью обновляется. Ну и мысль! Я сошел с ума! Жить-поживать… Приближение к Наталье напоминает приближение к неизвестной, но обетованной земле, о которой так чудесно написано в ее маленькой библии на черном комоде. Нет, не она, а будто бы я сам бреду ее навстречу, и она появляется передо мной в едва занимающемся золотистом свете. Мне кажется, я читал об этом в ее книге. Слишком вольное толкование. Ее глаза широко распахнуты, и рот одно из чудес ее. Чуткие губы, неуловимый язык, их вкус невозможно вообразить, сколько не фантазируй и ни пророчествуй. Красное море волос разлито вокруг лица. Морские струи бегут, омывают розовато-белые раковины ушей. Доверчиво приподнят круглый подбородок. Горло, нежные контуры плеч кажутся очертаниями прибрежного государства – с открытой гаванью между бледными ключицами, к которой посчастливится пристать лишь избранному из избранных. Утренняя страна. Руки – две горячие песчаные косы, которые когда-нибудь сомкнутся в объятии. Оранжевый свет. Два восходящих солнца, два невиданных храма – это груди; и едва заметный золотой крестик между ними, вещественное свидетельство крещения, – как самый центр мира, обозначивший место, где, говорят, обитает душа. К полуденной же стране, обрамленной холмами бедер, где берут начало три реки, ведет бесконечная атласная дорога. Она бежит вдоль теплых стройных ног, мимо овальных коленей к устью жизни. Так написано в книге. Я выучил ее наизусть. Я словно видел карту этой легендарной земли, сокрывшейся и ставшей недоступной за тысячи лет до древних персов и Птолемея. Но мне известно о ней все. Даже имя этой земли… Я еще терзаюсь неизвестностью и страхом, не зная, что произойдет, когда Наталья действительно меня обнаружит… как вдруг в одно неуловимое мгновение она оказывается здесь, под одним одеялом со мной, – лежащая вплотную, тесно прижавшись ко мне лицом, грудью, животом, коленями. А ладонями она обнимает меня за плечи. И в таком положении замирает. Подобным образом в детстве, укладывая меня с собой в постель, мама называла это положение трогательным детским словом «бутербродик». Ее дыхание свободно и радостно. Она как будто прислушивается, как стучит мое сердце, как напрягаются мускулы… Потом она делает слабое движение, зовет меня повернуться к ней. Я поворачиваюсь, не открывая глаз, а она направляет меня по своему усмотрению, скользя ладонями по спине и талии. И вдруг – замыкает наши ноги в замок, мы соединены почти неразъемно… Если бы это был сон, то я и она, наверное, поднимались бы по крутой, темной лестнице. Я едва переставлял ноги, не узнавал ничего вокруг, словно лишившись памяти. И вот в какой-то момент моя нога не находит следующей ступени, по моему телу прокатывается судорога, другая, третья, как эхо, превращая мышцы в камень, и я беспомощно и обреченно валюсь в пустоту… Страшно? Нет, совсем не страшно. Потому что родные и сильные руки подхватывают и поддерживают меня, а близкие губы шепчут что-то хорошее и успокаивающее. Я обмяк, голова коснулась подушки. Кажется, тихо засмеялся оттого, что мама проводит ладонью по моей щеке. Я явственно слышу на своем виске ее дыхание… Вот угасли последние отзвуки, эхо удара, меня потянуло в сон, да и мама, она принялась меня баюкать, что-то напевала. И еще продолжая по-детски лепетать, я вдруг отчетливо понял, что именно она напевает: «Гым-гым, гам-гам… Гом-гом, гум-гум…» – Я чуть не закричал от отвращения и ужаса и мгновенно открыл глаза. Я все-таки успел разглядеть рядом с собой в постели дергающееся старухино рыло, в мгновенье ока рванувшееся прочь, ввинтившееся в пространство и тут же пропавшее. Все вокруг светилось ослепительно золотым светом. Было очень жарко. Я по-прежнему был один в постели Натальи, не зная, сколько времени прошло. И единственным подтверждением того, что что-то все-таки действительно произошло, была мокнущая подо мной простыня с обильными клейкими сгустками. Во-первых, мягко говоря, несвоевременно. Во-вторых, ужасно глупо. Не автомат я же самозаводящийся, в конце концов, не примитивное животное, не способное управлять собой, своими чувствами… Сначала я обмер от ужаса. Если Наталья обнаружит мокрую простыню! Затем откинул одеяло, чтобы вскочить. Зеркало было передо мной. Отливало оранжевым маревом. Та же фигура молодого философа, распростертая на постели в соответствие с мистическими формулами и чертежами Леонардо. Тот же список прегрешений. Казалось бы, только минуту назад я еще продолжал рассматривать себя, едва устроившись у нее в постели. А теперь вот так красноречиво и позорно «нашалил» во сне. Я ощутил на своем затылке пробившийся сквозь щель в шторах жгучий луч вечернего солнца. Красный, или, скорее, оранжевый. Только теперь окончательно проснулся. Нет, ничего такого не случилось. Только теперь все встало на свои места. Приснилось! На самом деле все, слава богу, было совершенно сухо. Немного шея вспотела, это верно. Подушка сделалась чуть влажной, но это ничего… Однако что же так меня испугало? Я был уверен, что что-то произошло. Я не понимал. Сколько же я спал?.. Еще полусонный, я вскочил и принялся собирать постель, запихивать в шкаф. Вдруг задергалась дверная ручка. «Мамочка! Мамочка!» Я чуть с ума не сошел. Затрепетал от одного этого слова. За дверью сопела и ворочалась Циля. Плаксиво, и в то же время требовательно нетерпеливо, злясь, звала все громче: «Мамочка-Наташенька! Ты там? А?.. Ты там, там!» И дергала, дергала ручку. Она что-то почувствовала. Я замер. Я не сразу сообразил, что дверь-то заперта. Что за дурацкая, немыслимая манера называть Наталью «мамочкой»! Даже так называемое старческое слабоумие не могло этого оправдать. Что-то тут было не так. Я физически ощущал, как старуха-соседка тычется, шарит носом по двери, стараясь отыскать щель, через которую можно было бы если не проникнуть, то заглянуть внутрь. Но я-то знал, что никаких щелей там нет. Я сидел в красно-оранжевой комнате, просвечивавшейся сквозь колыхавшиеся занавески вечерним солнцем, и соображал, что делать. Когда-нибудь Наталья вернется. Самое лучшее – просто дождаться здесь ее прихода. Снова улечься в ее постель? И другая мысль не показалась ни циничной, ни постыдной: сейчас, после похорон мамы, я мог рассчитывать на особое сочувствие и отношение Натальи, – почему бы не «использовать» это в самом «практическом» смысле? Мы остались вдвоем. Мои уши и щеки горели с такой силой, что, казалось, добавляли закатного освещения в комнате. А еще казалось, что стоит услышать ее голос, не то, что прикоснуться к ней, и я окончательно превращусь в один большой-пребольшой пульс. Старуха никак не унималась. То подергает ручку, то снова примется бормотать «мамочка, мамочка». В конце концов оставила свои попытки, зашаркала прочь, ее бормотание затихло в глубине квартиры. Старуха была чем-то вроде потустороннего объекта в громадном уединенном и темном замке, чье диковатое присутствие лишь подчеркивает его полную изолированность от окружающего мира. В воздухе распространялся запах дармового бульона. Псевдо-курятина. То же своего рода потустороннее явление. Я сообразил, что вот уж много часов не имел во рту маковой росинки, мгновенно ощутил зверский голод. Зная о происхождении бульона, я чувствовал одновременно острое отвращение и голодные спазмы. Можно было кое-что позаимствовать у Натальи из комода, из ящика со сластями, но лучше уж помереть от голода. Я протянул руку, взял электрический чайник и, механически определив, что воды там довольно много, отпил изрядно. Так я продолжал сидеть, как принято говорить, в полной прострации. Бульонный запах, прохладная вода в животе, густеющее оранжево-красное освещение комнаты на закате дня. И удивительное ощущение исключительной уединенности. Как будто уютная милая комната, пронизанная красно-оранжевым матовым светом, была затеряна и забыта среди равнодушного скучного мира. «Мы можем быть вместе!» Я шагнул к окну и, отклонив занавеску, выглянул на улицу. Странное дело: снаружи, словно продолжение пространства самой комнаты, все было залито тем же теплым красно-оранжевым сиянием, еще более матовым и густым. Вернее, река, мосты, набережная, дома, асфальт – все было сотворено из этого сияния и казалось ненастоящим, хотя по мостам и по набережной катили машины, а на тротуарах виднелись пешеходы. Но машины так механически равномерно катили сами по себе, словно внутри не было ни водителей, ни пассажиров, а фигурки пешеходов, практически неподвижные, были похожи на миниатюрные шахматные фигурки, случайным образом понатыканные то там, то сям. И все это как будто погружалось в нависавшие, одинаково сиявшие облака и приплюснутое солнце. Небо залито красно-оранжевым. Красное сияние удивительным образом растворялось в оранжевом и наоборот. Посмотрев вниз, я оглядел окрестности дома. Одна фигурка внизу показалась мне действительно живой. Я перегнулся через подоконник, чтобы, прищурившись, рассмотреть получше. И рассмотрел ее достаточно хорошо. Это была моя мама. Я узнал ее по неловкой, неуверенной походке. Но она переставляла ноги так, словно впервые надела туфли на каблуках. Так мама стала ходить, когда уже была тяжело больна. На ней были ее любимый красный костюм (юбка, жакет), неладно сидевший на ней, на голове оранжевая косынка. Через плечо переброшена сумочка на узком ремешке. Солнечные очки. Лица отсюда я рассмотреть никак не мог, но этого и не требовалось. Куда она направлялась? Неужели домой? Почему бы и нет? Она двигалась вдоль дома. Точнее, по узкому скверу между набережной и домом. Видение. Еще немного и она исчезнет за деревьями, и я больше не увижу ее. Может быть, она свернет под арку, а может быть, пройдет мимо. Но это действительно было похоже на бред. Вернее, не бред, а как будто один за другим пузырьки газа из почти выдохшейся газировки поднимаются вверх и – лопаются. Так, должно быть, выходят «глюки». Какие «глюки», откуда?! Мне становится по-настоящему нехорошо, слегка тошнит. Я вдруг испугался, спохватившись: как бы не свалиться с эдакой высоты! В этот момент я был в полном сознании, контролировал себя на сто процентов, никакой истерики или волнения. И нисколько не поверил тому, что увидел ее. Этого не могло быть. Странные, загадочные происшествия безусловно случались, но в целом окружающая реальность всегда была вполне нормальной и естественной. Я не верил ни в какую чертовщину и, наверное, в отличие от многих людей, ни разу в жизни не сталкивался ни с призраками, ни с полтергейстами, ни с пришельцами. Поэтому появление мамы обдало меня холодящим ужасом. В полном сознании, способный рассуждать спокойно, любой человек, если бы ему довелось оказаться в подобной ситуации, вряд ли сумел бы остаться безразличным. Даже если на сто процентов уверен, что это простое совпадение. Всего лишь женщина, похожая на маму. К тому же я видел ее с такого значительного расстояния. В следующую секунду, то есть, как мама исчезла за деревьями, я уже выбегал из комнаты. В конце концов, потрачу каких-нибудь несколько минут, но зато смогу рассмотреть поближе ту, которая издалека так напомнила мне ее. Это был тот случай, когда, даже зная, что результат поиска полностью предсказуем и нисколько не интересен, человек все-таки испытывает подобие азарта, навязчивое желание «просто убедиться». Не то чтобы я хотел убедиться, что ничего сверхъестественного не происходит – по крайней мере, что не схожу с ума. Вполне объяснимое любопытство: узнать, как выглядит «призрак». Я и в самом деле так думал, пустившись вдогонку. Именно – «думал». Потому что, кроме вполне рациональных размышлений, во мне беспокойно и тяжело стучало совсем не рациональное подозрение: а вдруг это все-таки она? а вдруг она вернулась? Не узнал же я ее на похоронах… Комната, полная красно-оранжевым свечением, осталась за запертой дверью. Снова промелькнуло в нашем темном коридоре блеклое зеркало, прикрытое черным платком. Высунулась из-за дальнего темного угла голова старухи. Но в этот момент мне было безразлично, заметила ли Циля, что я выходил из комнаты Натальи, или нет. Выйдя из квартиры, я, не дожидаясь лифта, покатился вниз по лестнице. Выскочив из подъезда, я увидел, что на улице (вернее, во дворе) уже почти вечер. Почти темно, прохладно. А через громадные прямоугольные арки, прорезанные в доме, еще льется жаркий и ровный свет заката. И я направился к одной из арок, верхней, навстречу сиянию. Так как двор находился как бы во впадине, то чтобы попасть через арку на улицу, нужно было взбежать по ступенькам. В несколько прыжков преодолел лестницу и почти уже был на улице, как мне преградили путь рослые фигуры в жеваных армейских робах с такими же жеваными погонами. Я сразу узнал их. Это были недавние бритоголовые сержанты, охотившиеся за рекрутами и утащившие нашего Павлушу. Оба усмехались. Один из них грубо и крепко ухватил меня под руку. Другой положил руку на плечо. Запахи пота, табака и сапожной ваксы. Был и третий, этот сразу зашел сзади. – Куда спешим, а? – раздался у меня над ухом довольно бессмысленный вопрос. – А никуда, – выдохнул я. – Где ж твой приятель, а? Я сразу сообразил. Они имели в виду Павлушу. Похоже, до южных краев он так и не доехал. – Не знаю. Какой приятель? – Я попытался вырвать руку. – Он, может, думает, что нам тут его, чисто, ловить одно удовольствие. Дали ему, да, видно, мало показалось. Ну, ничего, словим – замучаем. Так и передай. Яркое закатное солнце мешало рассмотреть улицу, но все-таки я успел заметить, как вдалеке за деревьями промелькнул тот же женский силуэт. – Отстаньте! – попытался освободиться я. – Чего дергаешься? Сам-то когда призываешься? Скоро и тебя будем иметь во все поры. Да ты не трусь! Не ты первый, не ты последний. Может, собираешься закосить? Ты, что ли, из богатеньких, родители выкупили? Не хочешь, чисто, Родину защищать? Может, ты не воин, не мужчина? Не хочешь пострелять, повоевать? Хочешь к мамке под юбку спрятаться?.. А хочешь, стукнемся-помахаемся? – Да пустите! У меня мама умерла!.. – вырвалось у меня отчаянное. И сразу сделалось тошно за этот возглас. Зачем я только признался? Разжалобить рассчитывал, что ли? Зачем вообще проговорил само это слово «мама»? – Да ну, умерла? А батяня твой? Не умер? Ну, ничего, пацан. Армия тебе как папа с мамой будет. Еще роднее. На то и армия. В армии тоже парни нормальные. Если, конечно, ты сам пацан нормальный… Курить есть? Я помотал головой. – А деньги на сигареты? С каждым из них в отдельности я бы, пожалуй, поборолся, но если навалятся втроем, завяжут в узел. – Ну, вынесешь, значит? Договорились? На этот раз я рванулся, чтобы было сил. Мне удалось вырваться, но клочок материи остался в руке у сержанта. С размаху я отлетел в сторону, потерял равновесие и споткнулся. Не растянулся на асфальте лишь благодаря тому, что оттолкнулся от мостовой руками, при этом весьма сильно ссадив правую ладонь. Но они не преследовали меня. – Чего испужался-то, молодой человек! Иди сюда, не бойся! Я, не оглядываясь, выбежал из арки и поспешил в том направлении, где исчез знакомый силуэт. Я увидел ее. Мама была уже довольно далеко, метров сто-сто пятьдесят, спускалась вниз по скверу. Та же неуверенная походка, развевающийся оранжевый платок… И вдруг повернула под другую, нижнюю арку, снова во двор, и исчезла из виду! Это было похоже на тяжелый сон. Уж лучше бы снова проснуться – в постели у Натальи. Но я не проснулся. Я испугался, что если брошусь догонять ее через нижнюю арку, пробираясь через бездну густого красно-оранжевого света, то вообще ее потеряю. Там, в нижней арке, мои ноги увязнут в закате, словно в патоке. Я буду изо всех сил перебирать ими в этой тягучей массе, нисколько при этом не двигаясь быстрее. Я машинально повернул назад. Кратчайший путь во двор лежал через другую, верхнюю арку. Но тогда я снова нарвусь на бритоголовых сержантов. Они действительно смотрели на меня издали и, усмехаясь, манили, как старого знакомого. Привстав на цыпочки, мне удалось рассмотреть, как красный жакет и оранжевая косынка промелькнули во дворе за деревьями. Мама прошла мимо соседних подъездов и вошла в наш подъезд. Это было уже слишком. Я ощущал это кожей, печенкой, сердцем, мозгами, всем: «она вернулась». Теперь я отчаянно надеялся на то, что, наконец, проснусь, но и тут не проснулся… Девушка Луиза с овчаркой Мартой-Гердой спускалась по лестнице во двор. Как нельзя кстати. Скользнула по мне горячими глазами, узнав, но улыбаться и здороваться не спешила. Облавщики не шутя смотрели на нее такими взглядами, словно каждый из них был готов заложить душу дьяволу, только бы превратиться в ее овчарку и тереться у ее ног. Что ж, я оценил ее тонкий сарказм, и поздоровался первым. Тогда она чуть заметно улыбнулась и благосклонно кивнула, как бы приглашая себя сопровождать. – Как настроение? Марта-Герда потыкалась сержантам носом между ног. Как ребенок, которого обижают мальчишки, я пристроился к Луизе и, благодаря этому маневру проскользнул мимо облавщиков и благополучно проследовал до самого подъезда. Однако у подъезда остановился, поняв, что не могу войти. Даже если бритоголовые сержанты затопчут сапогами. Что если «она» еще дожидается лифта, и я столкнусь с ней там?.. Остановилась и Луиза. – Ты разве не домой? – Нет-нет… Я еще немного… воздухом подышу. – Ждешь кого-нибудь? Хочешь, я с тобой постою? – Просто мне… нужно подумать об одном деле. – Ну, как хочешь, – улыбнулась она. – Ты, кстати, как-нибудь заходи на 12-й, – пригласила она. – А могу и я к тебе зайти… Она опять смотрела прямо в глаза. И все не уходила. – Конечно, – поспешно кивнул я, отводя взгляд. – Как-нибудь. – Говорят, у тебя мать умерла? Я кивнул. – От чего? – От рака. – Понятно… У меня первая собака тоже от рака умерла. Это резануло ухо. Почему «тоже»? Причем тут собака? – Прискорбно, – снова кивнул я. Марта-Герда все норовила пролезть ко мне носом. – На, – улыбнулась Луиза, – дай ей сухарик. И действительно протянула сухарик. Я машинально взял и тут же на ладони протянул овчарке. В два «хрупа» в горячей пасти сухарик раскушен и проглочен. – Вообще-то все наши, – спокойно сказала Луиза, – вся компания тебе сочувствует. Вот, говорят, остался человек совсем один. Но, по-своему, завидуют. Исключительный случай. Теперь можно делать все, что хочешь. – Я зайду, – пообещал я. Наконец, Луиза с собакой вошли в подъезд, а я остался один. Боялся ли идти домой? Пузырек хлоп. Во дворе повисла легкая, почти не уловимая, прохладная вечерняя дымка. Сумерки сгущались, но в арках по-прежнему стояло красно-оранжевое сияние заката. Теперь, словно замуровав выход, оно казалось вырубленным из громадных кусков светящегося изнутри полупрозрачного, но непроницаемого материала. Шум города, машин, доносящийся снаружи только усиливал ощущение изолированности. Двор был совершенно пуст. Не видно даже сержантов. Вероятно, убрались восвояси. Умом я понимал, что лучше всего не медлить, а сразу подняться в квартиру и как можно скорее убедиться, что ни чудес, ни мистики не существует. Да я нисколько в это и не верил. Лучше всего было немного послоняться у подъезда, подождать Наталью. Чтобы вместе подняться в квартиру. Она тут же материализовалась передо мной. Едва подумал. – О господи, Сереженька, – воскликнула Наталья, снова трогая меня за руку, словно желая удостовериться, что я это я, – где ты пропадал? – Гулял на природе, – пробормотал я. – Прекрасная погода. – Я так и подумала. Ночи такие теплые. А ведь мы тебя обыскались, Сереженька. Кира, Ванда – все ужасно волновались. – С какой стати? – удивился я. – Я в полном порядке… Я окончательно пришел в себя. Единственное, что мне бы хотелось ей объяснить, с похорон я ушел вовсе по причине какого-то там припадка. Но Наталья и так всегда все отлично понимала. – Ты домой? – спросила она. – Ты, наверное, ужасно голодный. – Жутко. – Потерпи чуть-чуть. – Терплю. – Кстати, тебе обязательно нужно встретиться с Аркадием Ильичом, – вдруг сказала она. В моей памяти тут же всплыли массивные роговые очки. – Зачем я ему? – Он беспокоится о тебе. – С какой стати? – проворчал я. – Я в полном порядке! – Я знаю… Мы вместе отправились домой. Что тут странного? Мы жили в одной квартире. И никуда не нужно было убегать. Я представил себе, как спокойно, глоток за глотком я буду пить это бесподобное счастье. Вот как просто и естественно сбываются мечты. Когда поднимались в лифте, Наталья не спросила про университет. Хотя мне казалось, поинтересуется первым делом. – Я не был на собеседовании, – как можно более равнодушным тоном сообщил я. – Решил вообще не ходить! – Конечно, – торопливо кивнула она. – Я понимаю. – Не из-за мамы, – все же счел необходимым твердо объяснить я, – и не потому что не уверен в своих знаниях… – Конечно, – серьезно кивнула она, – они бы все равно не смогли бы тебя понять. Я искоса взглянул на нее. Сочувствует? – Их, наверное, приводит в бешенство, когда встречают человека умнее их – исключительного человека, – тихо, но горячо сказала она. – Бог с ним с университетом! Если бы это произнес кто-то другой, а не Наталья, я бы, мягко говоря, засомневался в его искренности. Она это знала! Точно так же, как мама. Стало быть, считает меня исключительным. Я поспешил замять эту тему. – Чувствуешь? – улыбнулся я, когда мы вышли из лифта на нашем этаже, имея в виду тяжелый запах псевдо-куриного бульона. – Еще немного – и я поползу на коленях выпрашивать у нее тарелку супа! – Бедняжечка, – улыбнулась Наталья, роясь в сумочке в поисках ключа, – сейчас я тебя накормлю… – Погоди, – сказал я, проворно доставая ключ, – я своим открою! Я с особенным удовольствием отпер и, пропустив ее вперед, вошел в квартиру. Я уже позабыл о своих глупых страхах. Что ж, ничего не поделаешь, какое-то время еще придется вздрагивать, когда завижу женщину в красном костюме и оранжевой косынке… Теперь мне казалось, что кошмарный сон закончился, и тут же начался другой – такой же загадочный, но прекрасный. Нет. Я не спал. Никаких снов. Ни кошмарных, ни прекрасных. В коридоре горел свет. Голый реализм. Вонь старухиного варева висела здесь уже прямо-таки удушающая. Видимо, кастрюля уже не раз перекипала через край, подгорала. Первое, что я услышал, было суетливо-слащавое восклицание самой Цили: – Наша мамочка пришла, молочка нам принесла! – И тут же недовольно сварливо затараторила: – Ты вот гуляешь, мамочка, а я таблетки не могу найти! Куда ты их запрятала? У меня голова так кружится, так кружится. Может, скорую?.. Наталья со спокойной улыбкой взяла ее под руку и повела в комнату, приговаривая: – Сейчас, все найдем. А голова от духоты кружится. Вы, наверное, опять полдня у плиты стояли. Нужно немедленно открыть окно, проветрить квартиру! – Так супчик же, бульончик свежий… – хитровато оправдывалась старуха. В углу в коридоре кучей валялись стандартная армейская роба – штаны, куртка, старые сапоги, ремень и кепка. Изумленный, я прислонился к громадному старухиному шкафу. Передо мной был Павлуша! Мой друг-«дезертир» преспокойно жевал громадный бутерброд с вареной колбасой, расхаживая по коридору в одних трусах, длинных, черных. Это имело простое объяснение. Армейские трусы. Других и быть не могло, так как на пересыльный пункт облавщики утащили Павлушу голым и в пене. – Ты здесь!?.. – Сереженька! – с набитым ртом закричал он, увидев меня. – Привет! А тебя тут уже по всем больницам и моргам ищут! – Кто ищет? Тебя самого ищут! – пробормотал я, глядя на его бутерброд и рефлекторно проглатывая слюну. Я поспешил ему рассказать про засаду бритоголовых сержантов под аркой. Павлуша беспечно махнул рукой. Он разломил бутерброд и сунул мне половину. – Пусть ищут. Теперь хрен достанут. – Циля опять заложит. – Ничего, не заложит, – успокоил Павлуша. – Я ей пообещал полный морозильник битой птицы заготовить. Да еще голубиных яиц с чердака натаскать. В виде бесплатной гуманитарной помощи. Она это хорошо понимает. Не заложит… – Циля ваша гадина, – услышал я голос Ванды, уже спешившей из кухни нам навстречу, на ходу отхлебывавшей из чашки кофе. – Заложит, как пить дать! – И ты здесь! – удивился я. – Привет, братик! Я-то здесь, а вот ты где был? Меня на опознание в морг тащат. Их уже штук двадцать обзвонили. И, что интересно, везде отвечают: клиенты в наличие имеются, приезжайте, опознавайте. Ты нам все-таки не чужой! – Если тебя поймают… – снова спохватился я, обращаясь к Павлуше. – Говорю тебе, чудак, не поймают! – усмехнулся он и беспечно засмеялся. – Плевать я хотел на их бритые бошки. – Ладно, – сказал я со вздохом. – Давайте лучше поедим. Наталья обещала отличный ужин! – О, Наталья! – восторженно воскликнул Павлуша. – Причем тут Наталья, – перебила Ванда. – У нас и так все уж на плите. Сейчас мамочка позовет ужинать. Я невольно вздрогнул. – Мамочка? – Она все ждала твоего возвращения, хотела, чтобы мы все поужинали по-семейному. Вот теперь и поужинаем! – И Ванда кивнула на дверь в мою комнату, из-под которой струился красно-оранжевый свет. Еще один «пузырек-глюк» поднялся на поверхность. – Тетя Кира! – закричал Павлуша. – Мы жрать хотим! Что это со мной? Конечно, говоря о маме, Ванда всего лишь имела в виду Киру. – Разве… – пробормотал я Ванде, – Кира тоже здесь? – Конечно, она помогает разобраться с вещами. После похорон и поминок нужно прибраться, подмести, навести порядок. Вымыть, перестирать, перегладить. Столько работы!.. Я ей помогаю, – добавила она таким тоном, словно ожидала от меня похвалы. Но меня убила первая фраза. – Как? Кира копается в маминых вещах? Уже! Но Ванда не слушала. Спешила на кухню. – Сейчас будем ужинать… Павлуша пошлепал за ней. А я бросился в нашу комнату, залитую густым красно-оранжевым светом. Сердце у меня так и оборвалось. Бесцеремонное и наглое вторжение состоялось. Генеральная уборка в полном разгаре. Все бесцеремонно и непоправимо перевернуто, переложено, передвинуто. Расфасовано чужими руками в какие-то особые стопочки и кучки. Створки шкафа широко распахнуты. Бросился в глаза красный мамин костюм, ее любимый, висевший на плечиках вместе с оранжевой косынкой. Наверное, ее следовало похоронить именно в нем, но Кира решила иначе. Пожалела, приберегла хорошую вещь? Прочие мамины вещи лежали там и сям, словно оскверненные, а Кира, как ни в чем не бывало, посреди произведенного ей бесчинства около стола и, судя по всему, сделав в уборке перерыв, накрывала к ужину стол. – Ты?! – воскликнула она, искренне обрадовавшись моему возвращению. Облегченно вздохнула и машинально потерла ладонью сердце. – Уф-ф! Слава богу, жив! Прекрасно! Как раз сядем ужинать. Все вместе, по-семейному… Ванда, он жив! Сереженька жив! Ванда! – крикнула она. – Сереженька нашелся! – Уже знаю, – отозвалась Ванда из кухни. – Ну, так неси еще прибор! Затем, видимо, вспомнив, как долго я отсутствовал, Кира нахмурилась и, снова повернувшись ко мне, принялась строго выговаривать: – Где тебя носило, бессовестный! Я же места себе не находила, думала, может, ты, дурачок, с собой что-нибудь сделал… Но потом, видимо, приглядевшись, заметила наконец мой разгневанный вид и запнулась. – Что это такое?! – проговорил я, обводя взглядом комнату и дрожа от бесполезной ярости. Мне хотелось крикнуть моим родственникам: «Пошли отсюда вон!» – Что ты имеешь в виду? – Я же просил ничего не трогать! Я подбежал к шкафу, бессознательно пощупал, провел ладонями по маминому костюму. Казалось, что материя все еще была теплой, действительно «теплой», не отвисевшейся, еще пропитанной живым теплом. Словно мама только что сняла его с себя. Громко хлопнув дверцей, я закрыл шкаф. Кира, без сомнения, поняла, что я имел в виду. – Ну-ну, не кипятись! У тебя в «кабинете» я ничего не трогала, только немножко пыль протерла, – упрямо, хотя и несколько торопливо сказала она. Оправдываться, извиняться она, конечно, не думала. – Но остальное! Что же, по-твоему, пусть все лежит как есть? Не стираное – рубашки, трусы, носочки. Мы, между прочим, для тебя старались. Мы с Вандой тебе, не чужие. Ванда, между прочим, сама, своими ручками перестирала, перегладила, разложила как полагается: и носочки, и маечки, и трусики. Вот, смотри, еще нашла грязненькое!.. Я вырвал у нее из рук свои сокровенно грязные носки, в сердцах швырнул под софу. – Да зачем, зачем? Я себе сам могу стирать! У меня и так все чистое!.. Я был готов провалиться сквозь пол от стыда и смущения, и одновременно сгорал возмущения. – Я ничего этого не хочу! Как вы смели? Я все понимаю, но не надо больше для меня стараться. Что вам от меня нужно?.. Успев заметить, что Кира от возмущения краснеет почти до лиловости, я махнул рукой и, резко развернувшись, нырнул в дверцу – к себе в «кабинет». В следующее мгновение уже жалел о том, что наговорил в запале. Это было, конечно, несправедливо. Чем уж так она провинилась? Даже сделалось жаль ее. В то же время я от души посылал ее к черту. Она, бедная, всю жизнь билась, чтобы как-то выкарабкаться из нужды и убожества, затянувших, как трясина. Ее младшая сестра, моя мама, проживала в Москве, в гуще культурной жизни, – вот и Кире так хотелось хоть чуть-чуть приблизится к этой другой жизни, которую она сама именовала «интеллигентным, культурным существованием». И дочку Ванду мечтала «приблизить» – пристроить, любой ценой впихнуть в это светлое «существование»… Она-то билась, но жизнь сводила на нет все усилия. Они действительно жили в изрядном убожестве, вчетвером практически на дедушкину пенсию. Зарплата у Киры была гроши, а алиментов, в отличие от мамы, она не получала. К тому же после развода у нас с мамой остался еще и автомобиль, «москвичок». Я, кстати, как-то успел о нем позабыть, хотя все мое детство он у нас был. Наш милый «москвичок», курносый, как карась, с крутым никелированным рифом на капоте и никелированными накладками на пухлых крыльях, был совершенно изумительного, нежнейшего цвета. Мама говорила, что этот цвет назывался «коралловым». Странное дело, впоследствии я никогда и нигде не встречал автомобилей такого фантастического цвета, даже среди самых диковинных иномарок. Ездили на нем «на природу», за грибами, к дедушке с бабушкой. Мама все обещала, что когда-нибудь отправимся путешествовать по-настоящему, куда глаза глядят – по сказочно огромной России. Мама как-то ухитрялась содержать машину, прекрасно водила, а главное, прекрасно смотрелась за рулем. В то время женщины за рулем были экзотикой. Увы, после первой операции машину, уже довольно пробежавшую, пришлось продать… В общем, с точки зрения Киры, мы с полным основанием могли считаться «буржуями». У них-то ничего не было. Только тесная квартирка в райцентре, старики-родители, три грядки перед домом. Преклонение перед «столицей-центром культурной жизни» не мешало Кире отзываться о той же Москве почти с ненавистью: «И большая деревня, и рассадник всех пороков, и гнилое болото, и подлое место…» Этим летом Ванда поступила в какой-то столичный не то институт, не то колледж, получила место в общежитии. Кажется, Кира рассчитывала, что теперь мы с Вандой будем ближе, общаться совсем в другом смысле. И особенно теперь, после того как я остался один. Что я мог с этим поделать? – Кира, милая, – крикнул я как можно свойским и дружелюбным тоном, – ты не обижайся! Но больше не нужно для меня стараться… А все что тебе или Ванде понадобиться из маминых вещей, пожалуйста, можете забрать. – Бессовестный! Злодей! – услышал я из-за перегородки ее гневные возгласы. Кажется, она заметалась по комнате, словно не зная, куда выскочить или за что ухватиться. – Нам абсолютно ничего от тебя не нужно. Мы, слава богу, не нищие. Как ты смеешь такое говорить? Я от всего сердца для тебя старалась. Чтоб ты тепло и заботу чувствовал. Пришел домой, – а тут все хорошо, чисто, как при мамочке. Мы с ней не просто сестры, мы лучшие подруги были. Я же тебя на руках носила! Мыла тебе попку! Ты тогда еще был не Сереженька, а «Сиёза». Ах, Сереженька, Сереженька! Я забрался на «мансарду» и, не включая ночника, улегся. Собственно, свет был и не нужен: из всех щелей в разных направлениях протянулись красные лучи заката. Пространство напоминало крошечную фотолабораторию. Теперь я видел, что и здесь наведены порядок и чистота. Повсюду ликвидирована пыль, экран компьютера поблескивает, как новый, книги и на столике и на полках аккуратно расставлены, фломастеры и шариковые авторучки собраны, сложены в коробку, отдельные листки бумаги и журналы сложены в одну стопку, в другую – коробки с компакт-дисками, в третью – магнитофонные кассеты. Оставалось лишь надеяться, что Кира не добралась до вентиляционной решетки – до моего заветного волшебного окошка. Не потому ли я с такой яростью напустился на нее? Даже если, протирая пыль и отодвигая книги, она и обнаружила бы отверстие, у нее не хватило бы фантазии сообразить о его истинном предназначении. И уж подавно ей было не догадаться, что, просунув указательный палец сквозь решетку в верхнем углу, можно нащупать рычажок и распахнуть стальные шторки, открывающие вид в соседнюю комнату… Кира, похоже, обиделась смертельно. Теперь, чего доброго, оскорбленная в лучших чувствах, хлопнет дверью, исчезнет… И оставит меня в покое. Нет, я не стал бы ее удерживать. Однако она успокоилась довольно быстро. Если и сокрушалась, то лишь для виду. – Как только язык повернулся сказать такое? Мамочкина душа еще здесь! Она все слышит и видит. Ой, как ей неприятно, как она страдает оттого, что ее «Сиёза» так себя ведет в такое время! Я скрепился у себя за перегородкой и упорно молчал. Это действительно глупо – переживать из-за того, что кто-то произносит слово «мама» или того пуще «мамочка». Пусть болтают, что хотят. – Вот уж не думала, что ты окажешься таким высокомерным. Ну что ж, мы тебе мешать не будем. Раз мы здесь лишние. Извини. Кажется, тут найдется, кому за тобой приглядывать. Посмотрим, что из этого выйдет! Последнее замечание показалось мне более чем обидным. Не старуху же Цилю она имела в виду. Конечно, Наталью. Какое ее дело?! – Когда мы, наконец, сядем за стол, мама? – услышал я голос Ванды. – Вот еще прибор! – Ничего не нужно, Ванда. Нас вот выгоняют. Ему, оказывается, наше общество неприятно. – Правда, братик? – засмеялась Ванда. – Ну, это можно понять, мама. Я же говорила, не нужно ему сейчас мешать. Ему хочется побыть одному. Неужели ты не понимаешь! – Нет, это просто эгоизм и высокомерие! Он смотрит на нас и думает: «Зачем мне здесь эти несчастные провинциалы! Я ведь столичная штучка! Мне с ними и говорить не о чем…» Как нехорошо, Сереженька! А если Ванде не посчастливилось родиться в этом московском доме, где и запашок из мусорных ведер как-то поучительнее, благороднее? Разве она виновата? А ей, может быть, тоже хотелось бы чувствовать себя в центре мира! Я не спорил. Все верно: я действительно всю жизнь прожил здесь, в этом доме, в этой квартире. В самом центре Москвы. В самом центре мира. Если куда и выезжал, то не дальше Подмосковья. Но положение вещей было для меня самым привычным. Не то чтобы я ставил себя выше кого бы то ни было. Да и насчет благоухающих помойных ведер – спорно. В то же время я, кажется, действительно чувствовал что-то подобное. Чувствовал себя урожденным счастливцем. Своего рода естественное подтверждение моей исключительности. И действительно – в центре мира. Все стремились сюда. И если сравнивать себя с другими, с Вандой, к примеру, я бы ни за что не согласился поменяться с ней местами. Да это и невозможно. Я был совершенно доволен, кто я, и где я есть. Я никуда не стремился и ничего не хотел. Не стремился поменять место жительства, не хотел быть никем другим, кроме как самим собой. Это другие стремились и хотели. И, значит, были недовольна. Что я-то мог с этим поделать? Что об этом и толковать! – Побрезговал, что мы с ним, таким необыкновенным, за стол сядем. Сейчас же уходим! – Что же, и правда, разбежимся? А как же ужин, тетя Кира? – раздался голос Павлуши. – Что за глупости! – не выдержал я, откликнувшись из-за перегородки. – А тебе, Павлуша, ни в коем случае нельзя выходить, потому что опять поймают. И вообще, я никого не выгонял. Ужинайте, мне-то что… – Ну и на том спасибо, милый Сереженька, – поблагодарила Кира. Меня не задевала ее ирония. Я успел успокоиться. Даже сделалось любопытно: все-таки уйдут или нет. После некоторого размышления Кира сказала: – Тогда… и бабусю Цилю надо бы тоже позвать… – Бабусю Цилю надо бы придушить, – фыркнула Ванда. – Павлушу из-за нее избили. Так избили! Теперь кровью писает! – Ч-ч! Что ты, замолчи! – испуганно зашикала Кира. – Сереженька! Сереженька! – начала звать она. – Ну что? – проворчал я. – Ты не возражаешь, если мы и Цилю пригласим за стол? Нехорошо не позвать. Как раз три дня прошло. Это все равно что поминки… Старуха, которая открыто злорадствовала, видя мамину агонию, конечно, была мне ненавистна. Но что было делать – скандалить, выгонять всех? Я молчал. Кира решила, что я не возражаю. Бог с ними со всеми, пусть все будет «по-семейному». По крайней мере, вместе с Натальей. Они продолжали накрывать на стол. Я услышал, как в комнату, шаркая, вползла старуха Циля. Судя по запаху, мгновенно проникшему ко мне за перегородку, притащилась со своей щербатой зеленой кастрюлей. – Бульончик свеженький, – сообщила она, должно быть, радостно трясясь оттого, что может принять участие в коммуне. – Не надо, вот этого не надо! – энергично отрезала Кира. – Дайте ее, вашу кастрюлю, сюда! Я отнесу ее в вашу комнату. – Гым-гым, гам-гам, бульончик хороший, куриный. – После! После! Но старуха не соглашалась, настаивала агрессивно: – Хороший бульончик, куриный! – Ну, хорошо, – уступила Кира. – Я поставлю здесь, с краю. Если кто захочет… – А что, Кира, – тут же поинтересовалась старуха, – мы теперь всегда будем кушать совместно? – А почему бы и нет, – не стала возражать Кира. – Будем вас опекать. Я и вот – Ванда. Ванда презрительно поморщилась. – И мамочка, и мамочка! – прибавила Циля. – Сереженька! – позвала Кира. – Выходи, милый, у нас все готово. – Начинайте без меня, – попросил я. – Я чуть позже… Я все ждал появления Натальи. Вдруг до меня дошло, что Кира, пожалуй, могла ее вообще не пригласить! Из вредности, из ревности. Бог знает почему. – Ни в коем случае! – сказала Кира. – Мы тебя подождем… Кстати, Сереженька, чтобы ты не подумал чего, – начала она обиженным тоном. – Вот тут в верхнем ящике мамочкиного трюмо, чтобы ничего не потерялось, я сложила все самое ценное. – Ладно, ладно! – поспешно отозвался я. – Нет, я хочу, чтобы все было как полагается, – продолжала она. – Это как бы твое наследство. В самом деле, настоящее наследство. Ты должен пересчитать все деньги. Ты знаешь, тут очень большая сумма. Я на всякий случай пересчитала. Восемь тысяч триста рублей. Нет, я не вмешиваюсь. Это, конечно, твое дело, что с ними делать… Павлуша! – недовольно воскликнула она. – Да подожди ты! Нечего хватать лучшие куски! Сереженька выйдет, и тогда начнем… Ванда, ты тоже можешь немного потерпеть! – Почему тогда Циля жует, мама? – Господи, Ванда, что ты сравниваешь! – Какая невоспитанная у вас девочка, Кира, – тут же отозвалась старуха. – Что вы, что вы, – испугалась Кира, – она у меня очень воспитанная. И добрая… Сереженька! – снова окликнула она меня. – Все денежки лежат в деревянной шкатулочке. Ума не приложу, как, откуда мамочка собрала столько. Неужели, откладывала все отцовы алименты? Мама действительно часто откладывала из алиментов, так как и собственная зарплата, когда она работала, была вполне приличная. – Не знаю. Наверно, – пробормотал я. – Она для тебя ничего не жалела. Только о тебе и думала. Везде, в гостях старалась для тебя что-нибудь прихватить: конфетку, яблочко. – Мамочка же, мамочка! – вставила Циля. – А золотые вещички я все сложила в лаковую шкатулочку. Это все равно что фамильные драгоценности. Ты береги. Она так мечтала, чтобы ты потом однажды передал их своей любимой, своей невесте… Вот эти серьги с крошечными топазами мне всегда ужасно нравились. Я думаю, она была бы не против, если бы у родной сестры хоть что-то осталось от нее на добрую память. Ты не думай, Сереженька, я их у тебя не выпрашиваю! – с нарочитой внятностью заявила Кира. – Думаю, я могу их взять себе. Но если ты думаешь по-другому… Получить полную версию книги можно по ссылке - Здесь 6
Поиск любовного романа
Партнеры
|