Разделы библиотеки
Лисы мастерских - Александр Альфредович Шунейко - Глава Б-1-4. Циркуль Читать онлайн любовный романВ женской библиотеке Мир Женщины кроме возможности читать онлайн также можно скачать любовный роман - Лисы мастерских - Александр Альфредович Шунейко бесплатно. |
Лисы мастерских - Александр Альфредович Шунейко - Читать любовный роман онлайн в женской библиотеке LadyLib.Net
Лисы мастерских - Александр Альфредович Шунейко - Скачать любовный роман в женской библиотеке LadyLib.Net
Шунейко Александр АльфредовичЛисы мастерских
Глава Б-1-4. ЦиркульМАТЕРЫЙ ЖИВОПИСЕЦ И ИЗВЕСТНЫЙ УКРОТИТЕЛЬ цвета Аристарх Занзибарский в Комсити нанес завершающий удар кистью по эпическому полотну «Утро мартеновской плавки». Посмотрел на сырую краску, хотел смачно плюнуть в похожий на обсосанный леденец расплавленный металл, но прослезился. И пошел докладывать жене Глафире, что скоро будут деньги на новый холодильник. Утонченный, изысканный график Василий Некрасов в Ялте вспоминал о том, как через пустую бутылку слушал вселенную на прииске «Свободный». Его очень удивило то, что Альфа Центавра сегодня передает сигналы на мотив песни «Валенки». Он хотел поделиться этим наблюдением со своим другом техником Евстигнеем Сырцовым. Но поскользнулся и довольный повалился в снег. Алексей Фирсов в Подмосковье без всякой охоты шел в детский сад. Его за руку вела мама. И это было единственное, что примиряло его с миром. Кроме тепла маминой руки все вокруг казалось пустым, враждебным и лишним. Ребенок искал способ защититься от этого ужаса и решил огородить себя стеной. Пока не знал, из чего ее сделает. Александр Трипольский еще не родился. Но уже двадцать лет стоял страшный сложный дом, который будет для него пыткой и испытанием. Уже громыхали этажи, дрожали перекрытия, звенели балки от ресторанного угара. Уже несущие конструкции и тайные лестницы копили ужас ловушек. Уже первые жертвы для пробы совали головы в петли и духовки газовых печей. Игорь Буттер втащил рюкзак, чемодан и сумку в комнату общежития Государственного академического института живописи, скульптуры и архитектуры имени И. Е. Репина. Более старой, дряхлой ненавидимой авангардом, проклинаемой, высмеиваемой школы в России нет. «Мертвописанием, жерновом на шее, инквизиторским застенком, заплесневевшим погребом, в котором самобичуют искусство», – захлебываясь в бессильной злобе, обзывал академизм Казимир Малевич. Но нет и более желанной, манящей, привлекательной и авторитетной. Она оплевана и любима. Она напичкана тайнами и низведена до уровня инфузории. Над ней носится призрак Александра Кокоринова. Он якобы повесился на ее чердаке от ужаса, который ему внушило собственное творение, и раскаяния в том, что он сделал, какой непоправимый вред нанес отечественной культуре. Призрак этот беспорядочно летает над круглым двором внутри Циркуля и кричит: «Не верьте россказням и сплетням. Не ходите сюда. Нечему здесь учиться. Вас высушат и превратят в копиистов. Вас лишат зрения. Вам привьют вкус автомата. Вас заставят молиться на форму. От вас потребуют ластиком стереть все чувства». Устанет, посидит на крыше, поболтает ногами и опять в полет. Абитуриент не видел архитектора и его слов не слышал. Потому что въехал он не в Академию художеств на Университетской набережной, а в студенческий городок на Новоизмайловском проспекте. Но и здесь у него от радости кружилась голова и подкашивались ноги. Это грозило не переломом, а порчей единственной пары ботинок, предназначенных для лета так же плохо, как и для зимы. Высокий, худой, сутулый, нескладный парень Игорь Бут-тер, как и подобает этническому немцу, весь словно был осыпан мелкой мукой с примесью крупных веснушек и прыщей. Белесый, тестообразный, бесцветный он словно рекламировал пудру марки «Смерть застала врасплох». Непропорционально большие кисти рук постоянно двигались. Он с детства не знал, куда их деть. Это подарило профессию. Чтобы занять кисти, Буттер перепробовал много разных дел: он отжимался от пола, колол дрова, подтягивался на перекладине, вязал, плел макраме, клеил конверты, стругал доски, лепил из хлебных мякишей ежей, даже воровать пытался. Комфортнее всего рукам было, когда во власть их движений попадали карандаши или кисти. Они на время затихали. В самом начале семидесятых годов Игорь Буттер с собой в Санкт-Петербург, который тогда по злой иронии назывался Ленинградом, привез надежду, трудолюбие, три пары трусов, носки, картошку, две рубашки, полное отсутствие таланта, кусок хозяйственного мыла и острое желание стать знаменитым. Все это помещалось в фанерном чемодане, армейском рюкзаке и матерчатой сумке, подобной той, в каких нищие носят сухари. Из всего этого с комнатой больше всего резонировала картошка. Своими габаритами, цветом стен, полом и потолком комната напоминала погреб, где много лет хранили овощи, а время от времени еще и содержали буйно помешанных. Выстроенная меньше десяти лет назад в традициях хрущёвского минимализма общага стараниями ее излишне творческих жителей превратилась в нечто среднее между притоном, ночлежкой и мусорным отстойником. В комнате стояли четыре кровати, четыре тумбочки, четыре стула и один стол. Все серийного производства, но с несмываемыми следами художеств. Одна тумбочка была оклеена полосатыми обоями, другая разрисована цветочками, третья вся покрыта беспорядочной резьбой. Стулья соревновались в неустойчивости. Стены плотно изрисованы до полной неопределенности цвета и сюжета. Рядом с окном поверх этого слоя процарапывали новые рисунки. Игорь Буттер присел на голую постель со странными следами сажи или копоти. Создавалось впечатление, что на ней то ли разводили костер, то ли ее использовали во время тушения пожара. В комнату вошел низенький вертлявый парень с жидкими сальными патлами до плеч и жалкой бороденкой. Он с недоверием покосился на Буттера, пробурчал что-то невнятное, завалился на постель с бантиками, отвернулся к стене и тут же громко захрапел. Так началась студенческая жизнь Игоря. История утаила, приходилось ли слышать Мстиславу Добужинскому, Константину Коровину или Борису Мессереру, что они недохудожники. Негласное мнение о том, что театральный художник, конечно же, художник, но не совсем, похоже на занавес. Оно исчезает, когда театральный художник поблизости и появляется, когда его нет рядом. Эту специальность изучал Игорь Буттер. Специальность его удручала. Мнительности в его нескладной сутулой фигуре было даже больше трусости и осторожности. Он любил печалиться заранее, а потому тщательно приготовился к снисходительным взглядам классических рисовальщиков. Но на него попросту никто не обращал внимания. Это добавило печали. Впрочем, скоро он заметил, что внимания тут ни на кого не обращают. Часто и на себя. Из рассказов мамы Буттер знал, что его семья попала в Россию в начале XVIII века и до начала XX жила благополучно. А потом началось: голод, ссылки, высылки, лишения, презрение, геноцид целого народа. Спокойнее стало в шестидесятые, когда семья остановилась в маленьком городке на краю мира возле большой реки. Эти рассказы мама итожила тем, что лучше не высовываться. Но Игорю очень хотелось именно проблистать, поразить, врезаться в память. Начало учебы исполнение желаний отсрочило. В семидесятые годы идеологический контроль над молодежью мало чем отличался от тюремного режима. Сложно даже просто перечислить, что молодежи запрещалось: ярко одеваться, носить узкие брюки, короткие и обтягивающие юбки, ювелирные украшения, набивать тату, использовать косметику, красить ногти, пить, курить, слушать иностранную музыку, жевать жвачку, обниматься, целоваться, держаться за руки, трахаться, носить длинные волосы, иметь свое мнение, верить в Бога, посещать церковь, ходить с голым торсом. И другое. Жестко пресекала все это целая армия надсмотрщиков: милиции, педагогов, дружинников, активистов. Под их пристальным, зорким, неослабевающим и постоянным приглядом молодежь находилась всюду и всегда. Увидит такой блюститель порядка на улице парня с длинными волосами, подходит к нему, достает из кармана портняжные ножницы и обстригает как бесправную овечку. А если ножницы дома забыл, то в ближайшее отделение милиции ведет, там его вовсе обреют наголо. Для чего это делалось, нормальному человеку понять сложно. Власть считала, что в светлое будущее можно войти только под дулом пистолета, и настоящих строителей коммунизма можно воспитать только палочной муштрой. А в строю все должны быть одинаковые. Вот и делали тождественных по внешности и манере. Смешно, но иногда получалось. Особенно контроль увеличивался в так называемых идеологических вузах, к числу которых относились все гуманитарные и художественные университеты и институты. Считалось, что здесь главные рассадники тлетворного влияния запада и центры по выведению врагов режима. Тут тоже была своя армия цепных псов: комсомольская и партийная организации и преподаватели, в первую очередь, политических кафедр – истории, философии, политэкономии и прочей фигни. Профессиональные лжецы, которые работали на этих кафедрах, были особым антропологическим типом. Они отрекались от чести, отказывались от порядочности, забывали о совести. Без прежней активности, но они продолжают размножаться до сих пор. Это люди с квадратными лицами, кустистыми бровями, фельдфебельскими складками, жирными затылками и писклявыми голосами. Они не могут обходиться без брюха и портфеля, обязательно носят галстук и какой-нибудь значок. Они проводили бесконечные собрания, где клялись в преданности власти и изобличали ее врагов. Седьмого ноября 1971 года в общежитии студенческого городка дежурил доцент Дмитрий Дротченко. Этот титан социалистического реализма недавно, как довесок к должности, приобрел молоденькую глупенькую жену. Кроме зарплаты и жилплощади, дать он девушке ничего не мог, а потому боялся оставлять одну и постоянно таскал за собой. Даже на лекции усаживал за последние парты, где она умудрялась на его глазах обжиматься со студентами. Усилия власти приносили обратный эффект. Стиснутая в тюремные рамки молодежь при любой возможности срывалась с катушек. Она опивалась до блевотины, обкуривалась до тошноты, обдалбывалась до отвращения. Она с маниакальной страстью включалась в соревнование, кто кого перехитрит. На каждое новое «нельзя» она отвечала: «А мы назло будем». Кровать с бантиками в комнате Буттера занимал студент второго курса отделения живописи Вадим Михалевич. В честь праздника он пригласил к себе нескольких друзей и глухо с ними пил под разговоры о силе искусства. Чтобы не шататься пьяными по коридору и не попасться на глаза доценту Дротченко, поссать выходили на балкон. Молодые художники не были варварами, потому перед тем, как справить малую нужду, как и подобает интеллигентным людям, они внимательно смотрели вниз и вовсе не хотели специально облить кого-либо мочой. Михалевич же вниз не глянул и вместе с приятным облегчением внизу живота услышал то ли недовольный, то ли восторженный крик: «Меня обоссали». Кричала молодая жена доцента. В этот момент она проходила под балконом. Почувствовав на макушке подозрительную теплую струю, она подняла голову вверх и подставила ей лицо, чтобы убедиться, что это именно моча, и увидеть, от кого она проистекает. Доцент Дротченко тут же вместе с ней обошел комнаты и обличил с ее слов и по мокрым брюкам едва живого от страха студента Михалевича, которого его бантики не спасли. Сразу после праздников было устроено открытое комсомольское собрание. Стены центрального зала невской анфилады помнили голоса Ф. С. Рокотова, К. П. Брюллова, А. А. Иванова, П. А. Федотова, И. Н. Крамского, В. И. Сурикова, В. А. Серова, В. И. Баженова, П. К. Клодта и многих других. Теперь тут собрались выблядки пролетарского искусства судить беззащитного мальчика за то, что он мальчик и он беззащитен. Зал так плотно заполнили серые ткани, что он стал похож на свалку никому не нужной дешевой материи. Ткани шевелились, прижимались друг к другу и издавали звуки. Три яруса глаз с ужасом следили за этой смердящей кашей: олимпийские боги с плафона потолка, статуи из ниш, профессора с портретов. Все они, исполненные величия, славы, блеска, по уши завязшие в бессмертии, завернутые в муар торжественных тог не могли ничего сделать, чтобы защитить хилого мальчика с пушком хлипкой бороденки. Они могли дарить талант и сюжеты, передавать мастерство, указывать образцы. Но они были бессильны перед теми, кто сейчас царил в академии. Потому что для этих холопских господ их дары вообще ничего не значили. Боги, статуи и портреты были докучным довеском, с которым ревнители пролетарского искусства снисходительно мирились. И в любой момент готовы были вышвырнуть из академии так, как они сейчас вышвыривали беззащитного мальчика. – Друзья подарили мне на праздник Октябрьской революции акварельные краски, – правдоподобно лепетал заплутавший в собственной правоте Михалевич. – По этому поводу мы собрались обсудить сюжеты и попить чайку. Я вышел на балкон и автоматически выплеснул остатки чая вниз. – А остатков горячего чая было полведра, – весело уточнил кто-то. – Это был не чай, – орал поборник справедливости. Он трясся и тыкал под нос президиуму платье своей жены. – Чай так не пахнет. – Декан, секретарь парторганизации и проректор с интересом принюхивались. – Но с чего вы взяли, что это именно моя моча, – пытался защититься студент Михалевич. – Это просто доказать с помощью эксперимента! – заходился в крике доцент. – И как вы планируете провести этот эксперимент? – уже с настоящим интересом спрашивал Михалевич. – Уж не прикажете ли мне прямо здесь вашу жену… – Молчи, щенок, не дорос еще до моей жены! – Ага, точно, еще лет полста потерпи, – подбадривающе крикнули из зала. – Пусть потерпевшая пояснит, как она отличила мочу от чая, – вполне серьезно предложил секретарь парторганизации и не понял, почему зал ответил ему хохотом. – Опомнитесь, господа, для того ли возводились эти святые стены, чтобы открыто глумиться над юностью, – шелестел из забытой кладовой заплутавший в академических нишах голос Василия Демут-Малиновского. – Для того, именно для того и возводили, я из первых строителей, я знаю, – дребезжа стеклом, спорил с ним призрак Александра Кокоринова. Михалевича исключили из комсомола и автоматически выгнали из института за аморальное поведение. Но доцент Дротченко на этом не остановился. Он жаждал превратить дело в политическое. Ссылаясь на то, что окропление мочой произошло Седьмого ноября, он заявил, что глумились в лице его жены над революцией и ее завоеваниями. Такой поворот не понравился ректору, потому что грозил ему креслом. Дело свернули, но на Буттера легла печать если не соучастника, то молчаливого соглашателя. Провинциальному мальчику и так было тяжело в элитной среде мажоров. А тут тяжесть многократно усилилась за счет комплексов по поводу профессии и обвинений в диссидентстве. По беспомощному взгляду и опасливым движениям он стал похож на человека, идущего по тонкому льду. Неуверенностью парня сразу же воспользовался его педагог по рисунку Верёвкин. Учитель был из семьи потомственных пролетариев. Как любого человека, занимающего не свое место, его отличали предельная строгость и грязное хамство. Он без остатка отдавал себя любимому делу – с утра до вечера оскорблял учеников. Делал это не по злобе, а потому, что сам был так воспитан. Напрасно Буттер объяснял, что во время инцидента его не было в комнате, приводил свидетелей и клялся, напрасно садился в первый ряд на собраниях, бросался в глаза на демонстрациях. За ним закрепилась характеристика диссидента. Обидная и несправедливая для парня, который даже шнурки на ботинках стремился завязывать как на плакатах. Если бы не было этого повода, то мастер Верёвкин нашел бы другой. Это был явный откровенный садист, который ловил кайф от того, что доводит людей до сумасшествия, суицида и на худой конец просто отчисления. Прикрываясь служением высокому искусству, он понижал самооценку собеседника до уровня выгребной ямы. Группа состояла из семи человек. Между собой они не общались и видимости дружбы не создавали. Обучение – постоянное рисование: череда постановок, натурщиков, пленэров. Если на первых курсах в дополнение к мастерской для разнообразия были и лекции по разным предметам. То третий, четвертый и пятый курсы – только мастерская. Здесь для каждого у мастера находилось доброе слово. Невысокий крепыш с красными грубыми руками спившегося сантехника не ходил, не вышагивал, а рыскал между мольбертами. Так голодная крыса рыскает по знакомому надоевшему подвалу, надеясь на то, что в нем появился кусок, в который можно вцепиться зубами. По его тусклым оловянным глазам читалась главная тоска неудавшейся жизни: ему нельзя было носить с собой бамбуковую палку и бить ею учеников. Если бы у Верёвкина было такое право, то в мастерской слышались бы постоянный свист, шлепки бамбука об искромсанные тела, крики боли и мольбы о пощаде. На холсты вместо краски летели бы брызги крови. Он был бы доволен и весел. А так приходилось вместо палки действовать словами. Эффект сильный, но не тот. Приходилось постоянно домысливать и щурить глаза, чтобы не маячили перед ними молодые лица без синяков и следов жестоких побоев. Он готов был платить студентам, чтобы они вечерами травмировали друг друга. Студенты согласны были увечить себя сами. Но все тонуло в мутных потоках слов, которые ежедневно выплескивались из лоханей надутых злобой щек Верёвкина. Постановки он предпочитал делать минорные. Раскрытый фанерный чемодан компоновался с поломанной виниловой пластинкой, старой газетой, половой тряпкой и пыльными флаконами из-под одеколона. Но требовал, чтобы их изображали с позитивной жизнеутверждающей силой. Это никому не удавалось. Тут же сыпались оценки: – Кисть от карандаша отличить не можешь. От твоей мазни трава жухнет и листочки на деревьях сворачиваются. Ты целого не видишь. У тебя глаз не настроен. Это вообще не глаз художника. А глаз официанта в дешевой забегаловке. Туда и топай. Может, что заработаешь. – Задницу подними, к стулу приросла. От работы отходить нужно. Уткнувшись в холст, ничего не поймешь. Постановка для чего стоит? Фантазии свои для одиноких ночей оставь. За натурой следуй, а не за своим куриным воображением. Пользуясь безответностью студентов, Верёвкин превращал обычные занятия в показательные порки. Испокон веку работа в мастерской строится по простой модели: ученик рисует, мастер его поправляет и направляет. В мастерской же Верёвкина ученик рисовал, а мастер над ним издевался как мог. Сидит натурщик – благообразный старичок с газеткой, в очках на кончике носа и домашних тапочках. И слышит: – Работу надо точечно проводить, а не мазать. Не забор красишь. Понимаю, ничего, кроме заборов, не умеешь. Но попробуй. Нельзя механически закрашивать. Мазок развивать нужно. Беда в том, что для этого мозги требуются. А у тебя скворечник на плечах. Зимний. – Тапочки живее, чем персонаж, получились. Тебе только ягодки и зябликов рисовать. Окулисту показаться не пробовал? А надо. – Не может человек на таком стуле сидеть. Ты сам себя путаешь, в пятнышки заигрался. Обобщать надо. Сидит почтенная дама в шляпе с вуалеточкой. Тревожно всматривается в прожитые годы, пытается разглядеть в них мгновенные проблески счастливых минут. А вокруг нее целая баталия разворачивается с ранеными и ружейной пальбой: – Останови работу, ее продолжать бесполезно. И новую не начинай. Все равно ничего не выйдет. Иди трактор водить. А лучше под корову лезь. – Ты не рисуешь, а кашку манную болтаешь. Из тебя и повара нормального не получится. Только собакам похлебку варить. А если не покусают, то будки им расписывать. – Это не ракурс у тебя. Это ты девке под юбку заглядываешь. Перед тем как руку туда запустить. Ну, что я скажу, может, у девки под юбкой что и выловишь. А в живописи тебе ловить нечего. Град грубых и изощренных оскорблений вгонял студентов в тоску, уныние, беспросветное отчаяние. Ежедневные повторы делали из слез и страха комплексы, депрессии, эмоциональные выгорания. А те уже двигали психикой как хотели. И тут начиналась обыкновенная клиника. Первый встал в центре круглого двора и приказал зданию вращаться вокруг себя студент Савраскин из маленького северного городка. Он очень удивился, что циркуль не сдвинулся с места и завел с ним оживленный спор о том, с какого момента и кого именно он должен слушаться. Суть монолога сводилась к тому, что здание должно быть послушно не только архитекторам, но и художникам, так как они одевают его изнутри и, бывает, снаружи. Дослушивали этот монолог медбратья психиатрической клиники. Студенточка Хрюмина легла в Тициановском зале против «Изгнания Илиодора из храма» Фёдора Бруни и поползла оттуда к окнам, возглашая, что тоже должна быть изгнана, поскольку явилась сюда похитить драгоценное знание. И молит светлых воинов только о том, чтобы они не наказывали ее слишком жестоко. Иначе она превратится в ступеньку чугунной лестницы Андрея Михайлова. Другие уходы были не так эффектны. Оформлялись обычным путем через заявление в деканат. Правда, были и тут яркие тексты. Студент Федоскин написал в заявлении ректору: «Прошу меня отчислить из института, потому что преподаватель Верёвкин, мразь, падла и мерзостная гадская скотина, постоянно унижает меня и лишает человеческого достоинства. Я не могу с этим смириться, потому что обладаю незаурядным талантом и творческими способностями выше среднего». Раздражающих факторов у студентов была масса, а способ подлечить нервы – один: летняя пленэрная практика. В Крыму, в Алупке, в бывшем имении Архипа Куинджи, по легенде, завещанном им академии, до сих пор располагается дача для учеников Репинки. Летом студенты и преподаватели едут сюда, чтобы окунуться в непривычный колорит, вдохнуть иной воздух, согреться. И с дешевого крепленого вина переключиться на более качественный крымский портвейн. Двухмесячная практика в благодатном уголке меньше всего напоминает бесконечный праздник или безмятежный отдых. На свежем крымском воздухе писать приятнее, чем в пыльной мастерской, но гораздо сложнее. Коварное солнце постоянно двигается, и облака не желают стоять на месте. Все это создает чехарду света, рефлексов и тени, за которой невозможно угнаться. Набивший руку на тусклых постоянных фонарях мастерских и серых слепых питерских улицах студент превращается в неразумного котенка, которому резвая хозяйка не дает закогтить бантик. В Алупке он чувствует себя приблизительно как футболист, которого усадили на строптивую лошадь, дали в руки дрын и предложили доиграть матч в поло. Да и задачи не из легких: человеческие фигуры в разных позах, ракурсах на фоне садов или интерьеров Воронцовского дворца. Такая проверка на прочность сократила группу Игоря еще на одного человека. Студент Лелькин со словами: «Афиши рисовать я уже научился, на хлеб заработаю»– ушел в летний кинотеатр билетером. Сокурсников из жалости к их нелегкой судьбе он пропускал без билета. А Игоря Буттера вообще предложил поселить в кинотеатре: «Хоть на недельку оторвать от красок, иначе сдвинется парень как Савраскин». При напряженной работе магия крымских ночей едва ли искупается галерной каторгой трудовых будней. И все же, кроме решения художественных задач и оттачивания мастерства, свои прелести были. Благодаря директору базы крымскому татарину со сложной фамилией. Он довольно быстро сообразил, что на постельном белье не заработаешь. И установил уникальный литровый эквивалент. Теперь студенты по окончании практики открыто устраивают выставки-продажи своих работ. Тогда это было невозможно. Тогда за такую выставку пересажали бы всех без разбору, а картины бы конфисковали. И сейчас бы они догнивали где-нибудь на складе вещественных доказательств. Но желающих украсить дом качественной картинкой тогда было не меньше, чем сейчас. Этим людям и помогал крымский директор. Он, естественно, негласно скупал работы студентов по строгой таксе. Техника значения не имела: карандаш, пастель, акварель, гуашь, сухая кисть ценились одинаково. Сюжет был не важен: пейзаж, натюрморт, портрет уравнивались. Значение имел только размер: лист А-4 стоил пол-литра вина, А-3 – литр, А-2 – полтора литра. А-1 никто не рисовал, вернее, формат требовал подрамника, а они шли от академии для отчетных работ по практике. Домашнего вина у директора был избыток. Так что студенты, которые не боялись труда и кроме программных работ рисовали дополнительно, тянулись к кабинету директора, а тот заранее доставлял туда канистры с вином. На столе директора стояла красивая мерная тара: глиняная кружка с русалкой вместо ручки и виноградной гирляндой понизу. Крымский директор был добрым щедрым человеком. Перед тем как отмерить гонорар, он предлагал посетителям попробовать вино. И давал наставления по поводу того, какой жанр сейчас особенно в ходу. – Сейчас москвичей больше всего, – авторитетно заявлял он, – так что рисуй натюрморты. Не промахнешься. Москвич натюрморты больше всего любит. Только не в стиле, упаси Аллах, старых голландцев. Москвич любит на натюрморте то, что можно сразу скушать. Фруктов побольше и какую-нибудь баранку среди них. Так он связь с родиной чувствует. Типа, экзотика экзотикой, а без калача мы никуда. Да. Он нам силы дает. – Сейчас Средняя полоса бал правит, – со знанием дела говорил он через пару недель, – так что рисуй пейзажи. Вмиг разлетятся. Только не левитановского покроя. Без тоски и уныния. Тоски и уныния у них в повседневной жизни хоть отбавляй. Они буйство красок и вакханалию природы предпочитают. Цвета ядовитые, растения южные, листики сочные. Ну и кусок моря хоть с краешку, а быть должен. Без этого никуда. Без моря житель Курска или Орла пейзаж на стену не повесит. Без моря для него и не пейзаж вовсе. А фотография бесцветная. – Север деньгами сорить приехал, – с пониманием кивал он. – А это значит, из всех жанров важнейшим для нас является портрет. На севере народу мало. Так что лишнее лицо на стене – спасение от тоски и уныния. Повод поговорить и возможность увидеть ответный взгляд. Мужских лиц не рисуй. Только женские. Цыганок, молдаванок, украинок, татарок – чтоб национальность из глаз лезла. Возьмут. А если еще голые плечи намеком дашь, любимым художником станешь. Сколько директор зарабатывал на их ученических листах, студенты не знали. Да их это и не интересовало. У них были свои расчеты. И в их тогдашней жизни, еще явно не обремененной законами известности, они были важнее. – Я на три литра сегодня наработал, – с гордостью говорил будущий народный художник России. И сейчас эти три литра вспоминает с большей теплотой, чем нынешние миллионные гонорары. – Устроим ночью художественный совет. В одно рыло на даче в Алупке не пили. Пространство было слишком мало. Оно же сближало станковистов, графиков, театралов и всех, у кого в программе был рисунок. Вино приближало и без того крупные крымские звезды, развязывало языки и раскрепощало руки. И шли споры о том, чей учитель лучше, кто как ставит линию. Обычно все заканчивалось главным академическим вопросом: правы ли передвижники. А если правы, то в чем именно. – Живучесть этого вопроса – отражение царящей у нас в Репинке тотальной лжи, – горячился молодой станковист. – Никакого бунта не было. Революция в искусстве – всегда революция формы, интерпретации, способа изображения. Предмет тут ни при чем: художник с зари истории рисует лошадь, речку, яблочко, березку и себя. Просто больше нечего. – Революция происходит тогда, когда яблочко начинают рисовать квадратным или с окошком на попке, – поддерживала его барышня с длинной челкой. – Передвижники же царящие в академии принципы изображения формы не просто оставили неизменными, а упрочили и превратили в незыблемый шаблон. Бунтарями они не были. Вернее, все их бунтарство – дешевая реклама. Борьба хорошего с лучшим. Россия богата такими бунтовщиками. Сейчас вон один из лжереволюционеров предлагает Ленина с денег убрать. – Была революция. Пагубная, – тяжело вздыхал Буттер и оглядывался в надежде на то, что ночной спор подслушивает кто-нибудь из преподавателей и оценит его правильность. – Они на святое замахнулись – право академического начальства решать, что верно, а что нет. Оно нас учит, ему виднее. Мы его только благодарить и превозносить должны. Без педагогов мы нули. И ничего не умеем. – По твоей логике, гражданин Брот, – с явно издевательской интонацией проговорил молодой станковист, – что нули мы без партии. Партия своими постановлениями учит наших педагогов-профессоров, а уже они нас. – Во-первых, не гражданин, а товарищ. Во-вторых, не Брот, а Буттер, – до мокрых штанов перепугался Игорь. – А родной партии всегда спасибо скажу. И говорить не перестану. Она наши художественные поиски определяет. От последних слов так смердело, что место вокруг Буттера моментально расчистилось. Он с удивлением завертел головой. Страх лишал его чувства меры. Но этот же страх обострял его подозрительность. Вот только она не сопровождалась адекватностью. Поэтому Игорь Буттер сначала вольготно раскинулся, а потом и вовсе прилег на камни. В перерывах между спорами, пьянками и рисованием периодически возникали подобия хилых курортных романов. Они заканчивались ничем. Любой барышне лестно внимание художника. Но внимание сразу нескольких обесценивает интерес. Он вырождается в карикатурную копию собачьей свадьбы. Несколько студентов увязывалось за одной сочной местной натурщицей. А она водила их по городку как показатель своей силы перед каким-нибудь приезжим битюгом. Такие кавалькады быстро рассеивались. Игорь Буттер наблюдал за этим и делал вывод о том, что женщине нельзя давать выбор. В ситуации выбора она шалеет, становится непредсказуемой и бесконтрольной, перестает понимать себя, не поддается объездке. Этот вывод был тем более ценен, что никакого собственного опыта общения с женщинами у него еще не было, но, как и подобает бюргеру, была уже целая стройная теория. Для него эта поездка стала путешествием на Марс. Не увеселительной прогулкой, а тяжелой экспедицией. Рисовал он наравне с другими и больше других – по десять часов в сутки. Внутренний дворик стал чем-то вроде творческого котла. Вот только отдавал этот котел не благоуханием крымских роз, а ведьминым зельем. Ночью оно переставало булькать, хотелось окунуться в море, но сил для этого не было или кто-нибудь разливал гонорар. Не один раз, щуря глаза от солнца, Буттер ловил себя на мысли о том, что проваливается во все ту же мастерскую. И от этого ему становилось страшно. Страх тут же сменялся мыслью: «Все верно, так и должно быть». От нее становилось приятно и правильно. Она тянула за собой уверенность в долгих годах труда, которые приведут к славе и увенчанной лаврами старости. Позже Игорь Буттер любил вспоминать об Алупке, называл это время интересным и наполнял его на свой вкус ночными купаниями голышом, танцами на пляже, прогулками, попойками, восхождениями и блужданиями в древних руинах и закрытых для экспозиции залах Воронцовского дворца. Ничего из этого, кроме попоек и постоянной работы, которая не прибавляла ему мастерства, не было. Его старания получили награду: на пятом курсе из всей группы Буттер остался один. Другие шесть студентов не выдержали прессинга учителя и требований программы. Постепенно они отсеялись все: кто перед нервным истощением, кто на его грани, а кто и за ней. Постоянное совмещение умственной и физической работы при глубокой эмоциональной вовлеченности и мощном негативном давлении – дело для психики крайне опасное. Почему же Буттер без видимых усилий и каких-либо последствий перенес его? Конечно же, ура немецкому упрямству и врожденной привычке к тупому систематическому труду. Главное же в том, что никакой эмоциональной вовлеченности у него не было. Он рисовал с тем же бесстрастием, с каким бы молол муку, строгал доски или выращивал капусту. Потому все упреки Верёвкина проходили через него как вода через сито. Верёвкин чуть не каждый день твердил, что Буттер не в состоянии нормально написать портрет простого фонарного столба. И был абсолютно прав: портреты у Игоря не получались, он не видел и не понимал людей, не умел разглядеть их особенности, подменял их однотипными деревянными куклами, жалкими от яркой трупной раскраски. Это замечание, как и все прочие, пропускалось с внутренним комментарием: «Глаза с губами не путаю, и ладно». Однажды педагог Верёвкин принес старую, закопченную сковороду, закрепил ее днищем вверх и произнес проникновенную торжественную речь: – Пока не нарисуешь полноценного портрета сковороды, полностью передающего ее характер, – почесываясь, на полном серьезе пригрозил он, – не позволю тебе рисовать людей. Пойми, что жарили на сковороде, как она это воспринимала. Где она жила, какие руки ее касались. Проникни в ее сокровенные недра, выверни ее душу. Если не сможешь, то этой сковородой получишь по своей тупой плоской роже. Понимаю, что это ее не улучшит и не ухудшит. Но мне станет внутренне спокойнее от того, что все возможные средства для твоего обучения я уже использовал. Портрет сковороды оказался удачнее всего, что нарисовал Игорь Буттер. Парень настолько эмоционально вложился в него, что он однозначно определил цветовую гамму всех его последующих работ. Все они по палитре – только вариации портрета сковороды. Верёвкин хмыкнул, икнул и разрешил вернуться к людям. Но в их изображении Буттер так и остался беспомощным мазилой. Главный итог академической жизни и ее бурлескное завершение с фейерверком были еще впереди и неизвестны самому студенту. Второстепенный же вполне оформился на грани пятого курса и дипломной практики. К этому времени Игорь Буттер окончательно сложился как полноценный алкоголик. Его скучное студенчество почти ничем не разнообразилось. Крутилось в колесе: койка в общаге – мольберт в мастерской. Это одна из причин того, что Буттер стал вполне профессионально пить. Надо отдать ему должное: пил он вовсе не так, как матерый живописец, гроза фигурного багета Аристарх Занзибарский или утонченный изысканный график Василий Некрасов. У них просто не было такой школы. Они по наивности и своему нищенскому образованию считали, что от водки нужно получать радость. И извлекали ее всеми доступными способами. Игорь же Буттер пил тяжело, методично, словно по принуждению и с единственной целью – выпить еще и в полном беспамятстве тяжелого забытья упасть под стол. Получить полную версию книги можно по ссылке - Здесь 4
Поиск любовного романа
Партнеры
|